Светлый фон

Евлампьев вдруг обнаружил, что стоит с закушенными губами и глазам горячо и мокро.

Когда он был здесь последний раз? Года два назад, не меньше. Да нет. больше, почти три — весной, в мае, помнится, зеленью одевались деревья, и земля еще не просохла как следует, — а не в прошедшем году это было, и не в позапроилом…

Первые годы после смерти матери часто ездил, отец еще тогда жил, с ним вместе, да н после отцовой смерти езднл… а потом все как-то стало недоставать снл, времени. помнил, никогда не забывал — нет, в этом не упрекнешь себя, — но вот ездить… Какие-то родительские дии есть, по которым должно вроде бы обязательно навестить родные могилы, посидеть над ними, постоять ли, не навестнить — грех, знаешь их — так, наверно, соберешься, есть ли силы да время, нет лн… а не знаешь — так и подтолкнуть нечему… Что за родительские дни? Мать знала, ездила, помнится, в них на какие-то могилы к кому-то, а они уж вот с Галей не знают, и Маша тоже не знает…

Он снял перчатку и вытер слезы ребром ладони.

Девятнадцать лет стоит кладбище закрытым. Сколько там положено по закону стоять ему непользуемым? Двадцать пять? Или же пятьдесят? Двадцать пять, кажется. Неужели же двадцать пять?.. Шесть лет еше — и все, могут пустить бульдозер, заровнять, парк сделать или, наоборот, вырыть котлованы и понастроить домов, и можешь приехать олнажды проведать и вместо… нет, лучше уж не дожить до этого. Многие, судя по всему, не дожили, вот и им с Галей…

Когда хоронили отца, о своей собственной — от болезни, от несчастного ли случая — смерти не думалось, она была возможной, конечно — всегда, в любую минуту, — но скорее маловероятной, чем вероятной, и был лишь страх се, страх вообще, а сердце переживало отцовскую. И вот, выходит, дошел черед н до них, теперь, если поживешь еще, чем дальше, тем чаще бывать на кладбище… пока оно не сделается родным домом тебе самому. Что там сейчас у Матусевича… эта дочь-полудурок… как они без него? Как-то живут… что ж делать, раз живы — надо жить. А уж как живут… чужая жизнь, как и душа, — потемки…

Гали не было долго, полный, наверно, час, и Евлампьев начал уже волноваться.

Когда Галя доползла обратно до вала, она несколько минут не могла вымолвить ни слова. Дыхание у нее было сорвавшееся, с тяжелым, одышечным сипом, глаза мутно блестели и ничего, кажется, не видели, и, как ухватилась за Евлампьева, взбираясь на гребень, так и повисла на нем и все не могла отпуститься.

— Ох, — выговорила она наконец. — Ничего не попрощалась толком… Добралась туда — в голове стучит, еле стою, о том только думаю, как обратно полезу. А уж как обратно-то… — Она передохнула. — Оградка ничего, держится пока. Дверца только болтается, петля проржавела, видно… Ты весной сходи обязательно, почини. Да покрасить бы…