— А-а.
— Нет, я, видите ли, после поступков Озеровского отказался войти. Я несколько раз указывал на контрреволюционную организацию вокруг профессора Бордова. Я делал об этом большой доклад в губкоме. А Озеровский приехал и заявил, что никакой тут организации быть не может, и велел Бордова освободить. А между тем, благодаря моей энергии, мне удалось достать неопровержимый документ. Я вам могу дать копию его. Оригинал у меня выпросил Озеровский. Следовательно, я был прав. Почитайте-ка, одно удовольствие. Вот, монархисты — сволочи!
— Да-а. А мне того, — говорил несколько застенчиво Шорнев, — мне того… на заседание торопиться надо.
— Вы в Кремль?
— Да.
— Может, добросите меня?
— Я пешком.
— Ну, все равно, я вас могу проводить.
И идя рядом, продолжал сплетни про губком. Шорневу казалось, что его сосед идет немного вприпрыжку. Не то оттого, что поддергивает штаны, не то ему мешает туго набитый портфель.
У самых Троицких ворот лысоватый человек вдруг зачесал лоб.
— Да, я и забыл: у меня ведь имеется карточка вашего брата расстрелянного. Один бежал в Румынию с Махно, а другой покончен. Энергичный парень — Озеровский! — и подал карточку Шорневу.
На карточке были изображены двое крестьян, держащих бандитское знамя. Один был незнаком Шорневу, другой бородатый, черный — брат его. Шорнев, едва взглянув, сложил снимок пополам, спокойно изорвал помельче, отдал клочки обратно лысоватому человеку и быстро пошел в Кремль.
3. ЛУКАВЫЙ
Озеровский зашел в район получить свою партийную книжку после «чистки». Претерпев несколько указаний: «Товарищ, вы не сюда попали, шагайте этажом выше», или «Товарищ, не мешайте, здесь заседание, идите в дверь напротив», — он попал наконец в комнату, где сидели двое знакомых ему товарищей. Направо же, на кожаном диване с холщовой заплаткой на сиденье, Соня, наклонившись, доканчивала вышивку Красного знамени своего района. Она не подняла глаз от своей работы, потому что по походке и по ногам узнала Озеровского. Ей не хотелось разговаривать с ним. Ей казалось, что он смеется над ней. И не только над ней, но и над всем ее — а следовательно, и над своим делом. Поэтому ей было особенно неловко, что он застал ее за вышивкой Красного знамени. Соне с некоторых пор стало казаться странным, как она могла дружить с Озеровским? Тогда, давно, он был студентом худеньким и казался ей святым. Так, идя жарким летом по горячему цветистому и душистому лугу, трудно себе представить, что пройдет несколько недель — и на этом месте будет снежная пустыня с трескучим морозом. Вот он, Озеровский, теперь в военных сапогах, во всем суровом. Здоровый, загорелый, словно прежняя мечтательность и идейность претворились в это крепкое тело… Раньше в его голубых глазах светилась такая же голубая лучезарная вера, — а теперь стальной блеск, на губах красный холодок. И в общем выражении много безразличного. Как будто вся жизнь человеческая стала для него глупа и бессмысленна. Те слова, которыми когда-то он рисовал Соне красоту борьбы и победы, тогда еще только грядущей, которыми он увлекал ее, — утонули в теперешней его острой, нечеловеческой улыбке. А то, что он говорил теперь — было просто продуктом какого-то запаса слов, скопившегося в гортани, как напетые пластинки граммофона. Не из души рождались теперешние слова, они выбрасывались изо рта, как нечто ненужное ему. Поэтому все, что он теперь говорил, казалось Соне ложью, но в которой больше правды. Вот у Шорнева другое: слова его из глубины души и в них правда, но такая, в которой больше лжи; Поэтому Озеровский страшил ее. А Шорнев толкал в какие-то тупики, которые она не могла прорубить. И часто Шорнев восклицал: «Да неужели это еще для вас вопрос… Ведь вот и вот что тут». — «Не для нее это. Вот и вот что», — опять переворачивалось в вопрос. Она приняла бы все, что говорит Озеровский, и пошла бы за ним и, может быть, такой же, как он, стала: с узелками зла в концах губ — если бы не было Шорнева. Она пошла бы за Шорневым, приняв все, что он говорил, если бы первые толчки сознания ей не были даны Озеровским.