Светлый фон

НАДО ПЕРЕЛОМИТЬСЯ

НАДО ПЕРЕЛОМИТЬСЯ

НАДО ПЕРЕЛОМИТЬСЯ

Моментами пугаюсь своего отражения в зеркале: физически здоров и, пожалуй, даже красив, а в глазах нервность, беспокойство. И не простое беспокойство, а какое-то большое, глубокое, словно хочется мне весь мир охватить, а он необъятный. И жизнь моя все равно что былинка в поле. Мне тридцать лет, не успею даже грамотным как следует сделаться. Всякий вопрос волнует. Начинаешь разбираться — на его место сто вопросов. Дотронешься до них — их стало миллион, и вот горит душа, разрывается, рвется все выше, все выше… А за спиной пасмурные дни детства, тяжелые годы мастерской, тюрьмы и ссылки…

Вот теперь, вот она, заря, занимается… Мир празднует зарю, а мои силы перевалили за полдень.

При всей моей гордости пробовал говорить об этом с Деревцовым, он возражает: «буржуазность, индивидуализм», а у самого тоже грусть в глазах и что-то невысказанное. Раньше мы с ним друг о друге все знали, а вот теперь словно события взбудоражили что-то в мозгу и мы утеряли связь. Но я люблю Деревцова, он — как святой или ребенок, и глаза у него голубые и глубокие, как у инока, и лицо с нежным румянцем, и кудри круглые, как стружки, и желтые, как воск. Да и горит-то он в жизни, как восковая свечка.

Я слесарь, он столяр, я давно в революции, а он примкнул к нам только в 1912 году, после Ленских событий. Потом был в ссылке.

Деревцов редко спорил, а если случалось, то всегда робко, застенчиво. Раньше я думал, что он стесняется своих незнаний, но потом убедился, что он боялся обидеть человека словом. И только со мной был откровенен.

Но вот теперь родились между нами непонятные слова. Действуем по-прежнему вместе, плечом к плечу, в одном деле, а все-таки между мной и им образовался какой-то заслон, который не пробуравишь никакими словами.

И как раз в такое время. На днях мы с ним расстаемся. ЦК посылает его в городишко N председательствовать в губсовпрофе.

Будет хорошим работником. Одно плохо: любит стишки писать. И по правде сказать, недурно у него выходит. Однако я ему этого не говорю.

Раз как-то он прочитал мне свое стихотворение, оно мне понравилось, а я не подал вида и, по своему обыкновению, стал критиковать весьма сурово. Вдруг Деревцов вскочил, подошел ко мне, положил руки на мои плечи, припер к стене и сказал:

— Сознайся, Терентий, ведь и ты хотел бы писать? Сознайся, не гордись. Может, и пишешь?

— Я еще с ума не сошел.

Зло меня взяло: ведь именно в этот момент Деревцов своими чистыми голубыми глазами заглянул на самое дно моей души и увидел там мою скрытую правду! Как же не писать?! Еще как пишу! Грызу проклятый карандаш, с которого на бумагу стекают корявые слова, рву написанное и снова пишу. Я бросаюсь на все: статьи, корреспонденции, заметки. Но редко посылаю их в газеты, потому что не люблю получать отказы.