Наряду со всеми он таскал тяжести.
— Это здешний? — спросил я.
— Нет, это бухгалтер из губздрава.
Я подошел к старичку:
— Что, отец, видно, косточки поразмять захотелось?
Старичок как будто обиделся и заморгал своими добрыми прозрачными глазками:
— Да что мне их мять-то: не больно уж я стар. Я поработать пришел так, из-за совести. Все бумажки да бумажки пишем, а кругом ни хлеба, ни воды, дожили до таты. И при старом строе я писал, и отец мой в казенной палате писал. Так что эта бумага опостылела мне. Захотелось приложить руку к настоящему делу, к тяжелому предмету. Да и весело: все молодые ребята и девицы…
— Ишь ты, старый, где девки, туды и он норовит, — пошутил кто-то из работающих.
Кругом хохотали.
— А ну, старина, полно лясы точить, держи вот эту рельсу, — крикнул кто-то.
— Я те дам «старина», сам-то ты старина, — рассердился старичок.
— Замухрышка такой, а бедовый, все за молодыми хочет угнаться, — говорили вокруг.
А мне понравилось, что он работает «из-за совести». Есть на Руси такие люди. Живут себе тихо, незаметно. Никто о них и не подозревает. И вот наступает день, час, мгновение, может быть, когда в этих людях просыпается большая совесть. Она двинет человека и поведет за собой.
С этого завода поехали на другой. Там я увидел Машу. Совсем худая, измученная, в деревянных сандалиях на босую ногу и с каким-то блином на голове вместо кепки. Работала с таким же священным трепетом, с каким первые христиане выходили на арену цирка к зверям.
— И вы здесь? Когда же пожаловали сюда? — спросил я ее.
— Обычным порядком.
— Так что ж вы ко мне не зашли?
— Да так как-то, — и покраснела слегка.
Тут вспомнил я, как Деревцов мне рассказывал про Марусю, что живет она в нечеловеческих условиях, всякую помощь, даже мысль о ней презирает. Зато и Пирского возненавидела. Возненавидела и уехала от него на восьмом месяце беременности.
— Как живете? — спросил я, чтобы начать разговор.