Я продолжал писать. Трудно писать: слесарная работа куда легче. Надо писать «понятным» языком. Вот нелепость. Есть два языка: понятный и непонятный. Должно быть, и в этом отражается классовое деление общества. Особенно трудно писать для мужика: он молчит и все в своей бороде прячет — и смех, и слезы.
Глазам стало больно от темноты. Я откинулся на спинку кресла и произнес шепотом:
— Устал.
А может быть, я этого и не произнес? В прошлый раз это слово сказал здесь Деревцов. Может быть, эти звуки еще дрожали в воздухе, и я просто услышал их вторично.
Мне стало душно в комнате…
В конце концов я дописал воззвание.
Домой возвратился поздно. Усталый. Разбитый.
Часа в три ночи меня разбудил звонок телефона.
«Ба, — подумал я, — опять, должно быть, банды».
Взял трубку:
— Алло, я слушаю.
— Приблизительно час тому назад застрелился Деревцов, — это говорил Клейнер.
— Как? — спросил я, совершенно остолбенев и не зная, что дальше говорить.
— В рот, из маузера.
— Нет, не про то… одним словом, сейчас приеду…
И приехал.
Деревцов лежал на кровати с закинутой назад головой. Остекленелые глаза смотрели на железную спинку кровати.
Обнимая труп за плечи, отчаянно рыдала Шептуновская.
А на столе лежала записка, написанная карандашом:
«Я устал, и вообще все зря».