— А то как же, непременно! Тут один хохластый приходил ее спрашивать. Я за воротами сидел. Только ты, Домна, не пускай к себе вихрастого. Я заметил, что-то в левом глазу у него есть, и губа неверно ходит, когда говорит. Просто гони в шею. За это ничего не будет. А ежели при мне придет, то я его вот этим сучком между глаз, чтоб хорошенько ступеньки просчитал.
— Молчи, Аксеныч, цел ты пока, и молчи. Помнишь, как ты чуть не угодил…
— Да я никогда не угожу. Где им, слепородным, до меня добраться!.. А потешился я тогда, — помнишь, их выгнали из города…
— Натешился, батюшка, натешился, ну и молчи. Помалкивай. Весь город знает про тебя, а молчит. Вот ты и прикрой платочком рот.
— С закрытым-то ртом задохнешься, Домна. А хочу подождать, покамест они…
Дверь из комнаты племянницы скрипнула. В открывшуюся дверь высунулась низко наклоненная голова со спутанными волосами и голая молодая рука с нежной перехрябинкой посередине. Рука достала кувшин и таз, и опять все исчезло за дверью.
— Домна, — сказал старик, садясь на стул, выставляя ноги носками вперед, — а по каким делам племянница-то завелась у тебя?
— А бог ее знает. Носит их нелегкая. Командированная, говорит.
— А по какой части командировочка-то? Не за этим? — старик сделал суковатой палкой неприличный жест.
Домна вспыхнула, хоть и привыкла к такому тону старика.
— Постыдись, Аксеныч. Девушка она хорошая. Скучно ей. Отец-то оставил ее при деньгах, избалованная, а теперь вот командировочка.
— К звонкой жизни, говоришь, привыкла?
— Да еще к какой.
— Богу-то молится?
— Да ведь ты и сам не молишься.
— Мне-то молиться только время терять. Прощения не будет.
— Он милосерд.
— Поэтому глуп. Значит, не простит. Простить можно от ума, а не от милосердия.
Опять скрипнула дверь. На этот раз вышла мягкой походкой племянница. В бедрах ее, в поступи красивых ног все еще оставалась послесонная лень.
— Спасибо, тетушка, я уж, видно, так пойду, я тороплюсь. Потом приду чай пить, — она не хотела оставаться со стариком, — здравствуй, Аксеныч!