И много ненужных слез видели стены этого дома. Видели и впитали в себя. Кровное тепло человеческое передалось углам этого дома. Двери во всех комнатах выучились подражать вздохам людей. Диваны, как дремлющие верные псы, умели различать своих и чужих. И по-разному скрипели под мягкими задами людей. Зеркала имели своих любимчиков, которых отражали они прямо картинами. Кошечки фарфоровые, кошечки глиняные, кошечки нарисованные, кошечки живые — были здесь домашними пенатами, и на них-то обитатели дома совершенствовались в христианской любви к ближним.
Все было хорошо и правильно. Даже страдания и слезы назывались должными. И много, много было таких домов.
Но вот пришло время. И такие дома стали лопаться, как тухлые яйца на огне.
— Чуете, как старой жизнью здесь веет? — сказал Петр, держа Машу за обе руки. — Сколько тут соку-то, соку-то в этих кирпичах.
А Маша жалась к какому-то срубу.
— Теперь много этаких домов на растопку взяли, — заметила она.
— А как не брать-то?.. Там тепла барского много. Можно и нам погреться.
— Ведь и верно. Мы вот стоим тут; и снег, и мороз кругом, а здесь, однако, тепло. Будто в доме.
— Живности в кирпиче много.
— То-то у тебя руки… какие горячие… Петя.
— Горячит, горячит старое-то похмелье.
Они стояли близко друг к другу. Становилось жарко, хотя мороз крепчал и звезды сверкали как бриллианты. И воздух сделался липким, сладким. Сладким и пьяным. И старый, старый инстинкт, наследство диких предков, вырастал между ними, Петром и Машей, вступал в свои права как деспот, как хан неразумный, неистовый.
Дурманные поцелуи оттачивали нервы. Мороз крепил поцелуи. И слепой инстинкт, старый, старый, как земля, казался немилосердным тираном. И словно все исчезло. Остался только пьяный, румяный мороз. Он, как мохнатый бог Пан, плясал и крутил в своих объятиях попавшую ему в теплые лапы пару людей.