Он отложил все дела, не пошел и к Уманской и вечером сидел в партере, оглядываясь на входную дверь. Соседний стул, крайний к проходу, оставался незанятым. Публика усаживалась, из неширокого провала перед занавесом слышались звуки настраиваемых инструментов.
На афише, у подъезда, значилась опера «Евгений Онегин» в исполнении выпускников консерватории.
Как бы там ни было, счастливая мысль пришла Мечиславу! Лишь первые полгода в Москве Пересветовы бывали в театрах, а потом все некогда и некогда. В Еланске, бывало, ни одной новой постановки не пропускали, чтобы не явиться с редакционной контрамаркой хотя бы к середине спектакля. А тут если и уходил вечер на безделье, так чаще всего на баскетбол, у себя в общежитии.
Зато сейчас Костя вертелся на стуле, полный приятного ожидания, чувствуя, как отходит давящая его тяжесть и в груди начинает сладко ныть. Все-таки измотался он донельзя!..
Раздались первые вздохи увертюры. «Обнаженное чувство», — подумалось Косте про эту музыку. Казалось, она усиливает и раздувает его сладкую боль. Он устал. Каким тугим узлом все вокруг него стягивалось!..
Плавная, сдержанная, с каждой волной все более страстная музыка лилась, и растроганный ею Костя почему-то вспомнил, что Ленин, по словам Марии Ильиничны, любил, но избегал слушать музыку, — она слишком на него сильно действовала. Симфонической музыки Костя по-настоящему не знал; пойдя однажды с Сандриком на концерт, обнаружил, что под звуки оркестра думает о чем-то своем. Сейчас знакомая до мелочей увертюра оперы его расслабляла, вызывая слезы.
Медленно раздвинулся занавес. Из распахнутого на сцену окна полилось вдруг на Костю золото, чистое, сверкающее, теплое!..
Чей это голос? Странно знакомый… Чей?
Соня? Быть не может!.. А где Мечислав? Соседний стул пустовал.
Как в тумане, различал Костя в глубине декораций два девичьих лица. Он уже не сомневался, что Татьяну Ларину поет Соня, бывшая пензенская гимназистка, которая с ним пела когда-то и «На севере диком», и «Моряков», и «Крики чайки»… Так вот почему Мечислав позвал его сюда сегодня! Как же это Костя забыл! Ведь Пензенский отдел народного образования еще в девятнадцатом году собирался послать Соню в Москву, в консерваторию…
Она в гриме, у нее большая коса. Он и узнавал и не узнавал Сонин голос. От прежнего остались знакомые наливные верха, поражавшие Костю своей чистотой, и нежнейшее, как шелест, пиано. Вся же середина звука, его основа, тогда еще детски-неуверенная, качавшаяся, теперь налилась до краев той же чистотой, кристальностью. В паре с глубоким мягким контральто, Сонино сопрано, то стихая, то нарастая в силе, будто переливало что-то в Костину грудь. Слов он не слушал, весь отдаваясь обжигающей струе теплого золота…