Уже к тому времени, когда герой, тоскующий, много испытавший Долинин, заслышал зов новой жизни и, едва не застряв навеки у гардероба, ушел с молодой девушкой в весеннюю ночь, найдено было название романа: а именно: «Уста к устам». Долинин поселил Ирину у себя, но ничего между ними еще не было, – он хотел, чтоб она сама к нему пришла и воскликнула:
– Возьми меня, мою чистоту, мое страдание… Я твоя. Твое одиночество – мое одиночество, и как бы долго или кратко ты ни любил меня, я готова на все, ибо вокруг нас весна зовет к человечности и добру, ибо твердь и небеса блещут божественной красотой, ибо я тебя люблю…
– Сильное место, – сказал Евфратский. – Очень сильное.
– Что – не скучно? – спросил Илья Борисович, взглянув поверх роговых очков. – А? Вы прямо скажите…
– Она, вероятно, ему отдастся, – предположил Евфратский.
– Мимо, читатель, мимо, – ответил Илья Борисович (в смысле «пальцем в небо»), улыбнулся не без лукавства, слегка встряхнул рукописью, поудобнее скрестил полные ляжки и продолжал чтение.
Он читал Евфратскому роман небольшими порциями по мере производства. Евфратский, как‐то раз нагрянувший к нему по случаю концерта, на который продавал билеты, был журналист с именем – вернее, с дюжиной псевдонимов; до тех пор Илья Борисович водил знакомство только в немецкой индустриальной среде, но уже теперь, посещая собрания, доклады, мелкие спектакли, знал в лицо кое‐кого из так называемой пишущей братии, с Евфратским же очень подружился и ценил мнение его как стилиста, хотя стиль у Евфратского был известно какой: злободневный. Илья Борисович часто звал его к себе, они пили коньяк и говорили о литературе – точнее, говорил хозяин, а гость жадно копил впечатления, чтобы потом ими развлекать приятелей. Правда, в литературе у Ильи Борисовича был вкус несколько тяжеловатый. Пушкина он, конечно, признавал, но знал его более по операм, вообще находил его «олимпически спокойным и не способным волновать». Из всей поэзии он наизусть помнил только «Море» Вейнберга и одно стихотворение Скитальца, где рифмуется «повешен» и «замешан». Любил ли Илья Борисович подтрунить над декадентами? Да, любил, но ведь, с другой стороны, он сам честно оговаривался, что в стихах мало смыслит. Зато о русской прозе он рассуждал охотно, с жаром – уважал Лугового, ценил Короленко, находил, что Арцыбашев развращает молодежь… О беллетристике поновее он говорил, разводя руками: «Скучно пишут!», чем повергал Евфратского в какой‐то тихий экстаз.
– Писатель должен быть с душой, – твердил Илья Борисович, – участлив, отзывчив, справедлив. Я, может быть, пустяк, ничтожество, но у меня есть свое кредо. Пускай хоть одно мое писательское слово западет кому‐нибудь в душу…