– Но как… Я не понимаю… – с трудом выговорил я.
А впрочем, нет, я всё понял. Думаю, в глубине души я давно все понимал, просто эта мысль была уж слишком нестерпима. До того нестерпима, что теперь я задрожал.
Ратсо продолжал шагать, и я шел за ним. Мы миновали десяток могил и наконец остановились.
Я по-прежнему обнимал банку со стекляшками, как спасательный буй среди моря мертвых. Я держался за нее изо всех сил.
– Вот она, – сказал он. – Дасти Роуз. Она здесь с прошлого года. Сегодня первая годовщина.
Надгробного камня не было, просто земля и деревянный крест, воткнутый в землю, а на нем – фотография Дасти, точно такая же, как та, что лежит в кошельке Ратсо.
Тут он заговорил – и говорил уже без остановки.
– Знаешь, иногда я лежу у себя в постели в Мобридже, у стариков. Они только что накормили меня хлебом с вареньем, стаканом молока или плиткой шоколада, и все у меня хорошо, все так хорошо… Или возвращаюсь из библиотеки, где сижу, весь обложенный книгами, трогаю их руками, вдыхаю их запах, – и мне вдруг становится стыдно из-за того, что у меня есть столько всего. Пульс учащается, кровь по венам бежит как сумасшедшая. Это отнимает силы, губит их, растирает в порошок, и вот в эту самую секунду я всегда вижу лицо Дасти Роуз, всего год назад, все еще прекрасное, но уже изъеденное тенями, и на нем не осталось ничего, кроме огромных глаз. Волосы на лбу редеют, они тают в тумане, пришедшем из ниоткуда, и я вижу, как она падает и поднимается на одной из улиц Пайн-Риджа. Она так далеко от меня, я представляю себе, как она идет пошатываясь, и слышу, как те, кто идет рядом, смеются над ней, мне кажется, я слышу звук их голосов, похожий на вой, холодный как железо. Моя сестра в который раз падает, а я в это время лежу в постели и спокойно отдыхаю. Я вижу, как она падает, и начинаю ненавидеть стакан молока, стоящий на тумбочке у моей кровати. Я думаю о синяках на ее коленях. Я начинаю ненавидеть книги, разложенные на кровати, потому что моя сестра слишком много выпила и она снова падает, валится вперед головой. Меня нет с ней рядом, потому что в меня решили поверить. Меня нет с ней рядом, когда она падает, потому что я читаю, я учусь и мне это нравится. Я обжираюсь вареньем, потому что теперь живу в Мобридже. У меня все руки липкие от сахара, а в это время сестра моя, смертельно пьяная, как почти каждую ночь вот уже несколько месяцев, тонет в луже. Я сижу, уткнувшись носом в книгу, набиваю голову словами, а она падает, и этого никто не замечает. Те, кто шел с ней рядом, безобразно хохочут. Она остается совсем одна, всеми покинутая, она задыхается, она тонет, окунувшись лицом в несчастную лужу, глубиной не больше десяти сантиметров. Вскоре я дочитываю главу, а она к тому времени уже лежит неподвижно, холодная вода заливает лицо, она вздрагивает, стонет, я, кажется, слышу, как воздух проскальзывает меж ее посиневших губ. Дасти Роуз смертельно пьяна и умирает глупой смертью. Нет, ну ты только подумай! Это ж надо умереть так бессмысленно, какой идиотизм! А вокруг меня – книги, но они больше ничего мне не говорят, и они никогда еще не были такими пустыми и нелепыми. Возможно, моя сестра еще твердит себе, что надо держаться, что кто-нибудь придет и разбудит ее, что хоть кто-то в конце концов найдет пьяную девушку, тонущую в алкоголе и в десяти сантиметрах грязной воды. Но нет, за ней так никто и не пришел, а я в эту самую минуту лежу и думаю о ней, и мне так хорошо и в то же время так плохо из-за того, что мне хорошо.
Я не мог произнести ни слова. На нас рухнули небеса. Земля и море нас отвергли и наказали.
Ратсо грустно улыбнулся и продолжал:
– Знаешь, что я раньше любил делать? Когда мы куда-нибудь собирались, я всегда помогал ей надеть куртку. Держались мы при этом как аристократы, а у обоих ни цента в кармане. Но мне нравился этот жест, нравилось ее лицо в эту секунду. Казалось, у нас на куртках ордена. Это было удивительно. Мы чувствовали себя такими воспитанными, из хорошей семьи. И ужасно гордились собой в нашем заброшенном доме без матери и отца.
Ратсо набрал горсть земли и с яростью подбросил в воздух, после чего продолжил свою исповедь.
– Во всем виноват нож, во всем виноваты они – те люди, которые ей не помогли. Во всем виновато пиво, которое она покупала и пила, которое ей предлагали и она пила, которое она воровала и пила, день за днем, все больше и больше. Пила и пила, а бутылки выстраивались длинными рядами, эти ряды росли, а у нее под глазами росли фиолетовые круги. И я тоже во всем виноват. Будь я рядом, чтоб присматривать за ней, она бы не умерла.
Я вдруг осознал, что он все говорит и говорит, ни разу не прервался, чтобы набрать воздуха в легкие, и вот он едва не задыхается, а слова так и хлещут из него потоком, будто сами по себе. Он не говорил – он изливал душу.
Солнце в небе стремилось к финалу, превращалось в обычный знак препинания, ставило точку в конце нашего долгого дня с его многочисленными запятыми. Мне захотелось обнять Ратсо, придумать для нас двоих собственную крошечную географию, такое место, где не будет ни костылей, ни алкоголя, где все будут живы, где не будет смертей и ран, короче говоря, это будет такой мир, какого просто не бывает.
Ратсо опустился на корточки перед могилой Дасти Роуз и открутил крышку на банке со шлифованными осколками. Теперь-то я понял, зачем он проводил столько времени у озера в Мобридже, разбивая бутылки из-под спиртного. Все встало на свои места. Он положил на могилу первый осколок и сказал:
– Я много думал с тех пор и решил, что уродливые вещи могут превратиться в красоту, если очень захотеть. Одно может трансформироваться в другое. И сегодня я хочу, чтобы у Дасти появилось нечто прекрасное, чтобы земля расцвела, чтобы то, что ее убило, стало чем-то иным. Я хочу сделать так, чтобы все здесь изменилось.
– Что – все? – спросил я.
– Ну, для начала – вот эта могила, а потом я пойду дальше. Буду проникать сквозь стены, входить в дома и города. Буду изучать право и сделаю так, чтобы тут все стало по-другому – в этой нашей резервации с ее бедностью и обособленностью от мира, который не соблюдает условий договоров, и из-за этого гибнут люди!
Он выкладывал стекляшки одну за другой, покрывая ими могилу Дасти Роуз. Постепенно на ней вырисовывался мозаичный узор. На это ушло какое-то время. Тени становились светом, и голая холодная могила покрывалась блестящими украшениями. Расположенная в самом центре спящего кладбища, она оделась в сотню разноцветных звезд, как будто Ратсо опрокинул на землю целое небо. Отшлифованные камешки искрились и переливались. Это было красиво и нежно – мелкая разноцветная галька, чистая, как прозрение.
Губы Ратсо тронула улыбка. Сейчас он выглядел совершенно спокойным.
– Пускай меня принимают за идеалиста, – сказал он, громко фыркнув.
Он подтянул штаны – в этом движении было что-то мужественное и в то же время немного комичное, особенно после пламенной речи, какую он только что произнес.
Это был Ратсо, и я почувствовал гордость оттого, что знаком с ним.
Мне показалось, что я разглядел где-то далеко наши беды, они отступали, нарядившись в голубые гирлянды: тени наших душ бежали прочь в исписанный буквами закат – все слова были сказаны, и я вынужден был признать, что чувствую себя прекрасно.
Несколько долгих минут мы с Ратсо молча смотрели на обновленную могилу Дасти.
Вдруг в ладонь мне ткнулось что-то влажное. Я посмотрел вниз и увидел бродячую собаку, которая лизала мне руку. Я улыбнулся. Язык у собаки был теплый, и на душе у меня от этого тоже сразу потеплело. Я и не заметил, как она подошла, так что тепло на ладони стало для меня полной неожиданностью.
– О черт, ты только посмотри! – вдруг воскликнул Ратсо, указывая пальцем на что-то у меня за спиной.
Я обернулся, и передо мной предстала невероятная картина: за нами собралась целая толпа бродячих собак. Они сидели и, не издавая ни звука, смотрели на нас. Их большие печальные глаза изучали нас с чрезвычайным вниманием. Мы как будто попали в фильм Стивена Спилберга или М. Найта Шьямалана12. В этой картинке было нечто фантастическое. Я бы не удивился, если бы через секунду рядом приземлилась летающая тарелка с человечками из иного мира. Но нет, тут были только собаки, брошенные, отощавшие, бездомные отшельники, рыщущие в поисках места, где можно было бы пить, есть, лаять и жить.
И это зрелище тоже принесло мне утешение. Я вдруг почувствовал удивительное единение с этим кладбищем. Здесь были и живые, и мертвые, пути потерянные и обретенные, желания и их исполнение. Все это вдруг накатило на меня как морская волна. Я подумал о маме и папе и впервые за долгое время почувствовал, что на душе легко и безмятежно и я ни в чем не виноват. Я увидел глаза отца и то, что они говорили мне на самом деле. Я обнаружил в них другое, куда более утешительное послание, отголосок той мысли, которой поделился со мной Ратсо. Папа, по-видимому, был совершенно оглушен, он попал в коробку без света, застрял ногами в цементе, его страдание невозможно постичь, невозможно передать эту боль очевидца, боль того, кто не пережил весь ужас на собственной шкуре, но так сильно хотел бы забрать у нас нашу