Туда, где еще стоит изба-пятистенка.
И быть может, сохранились резные ставни, а изразцы на печи не потрескались. Конечно, дом этот принадлежит сейчас кому-то другому, но Лизавету пустят. Там, далеко на Севере, помнят, что есть корни… а она, поклонившись печи, поднеся живому огню в дар булку с собственной кровью, соберет свои пожитки и пойдет дальше.
Она заплатит табаком и солью, и найдется собачья упряжка, которая домчит Лизавету до стойбища.
Едэйне Заячья Лапа встретит.
И лицо ее будет все так же кругло.
Она по прежнему мажет кожу собачьим жиром, а на лбу рисует священную змею. И лишь браслетов на запястьях прибавится, да может, шапка бисерная станет выше, показывая всем, до чего умела Взывающая.
Когда-нибудь потом.
Она глянет на Лизавету темными глазами и спросит:
— Зачем вернулась?
Что ответить?
Лизавета… не знала. Она упустила это, как и мелодию мира, которая ныне звучала почти ровно, почти правильно. И Лизавета чувствовала: отныне это место справится само.
Корни молодой травы вытянут из земли отраву, и трава погибнет, но вместо нее вырастет новая, и люди не заметят перемен. Разве что вода родниковая покажется им куда как сладкою…
Духи окружали Лизавету.
Они касались ее призрачными ледяными крыльями, и она щедро платила тем, чем могла, — силой своей. Жизнью… и еще болью. Заберите. Унесите.
Избавьте.
Духи обещали покой, но Едэйне Заячья Лапа говорила, что верить им нельзя. Там, за краем мира, все иначе. Там небо низко, а земля высоко, и черное солнце катается на острых иглах.
Лизавета моргнула.
И, разжав руку, выпустила бубен. А после силой своей, остатками ее разорвала нить между мирами: не след тянуть в Явь холод мертвый. Этак все исправленное испортить недолго.
И миры разошлись.
Расступились, выпуская Лизавету, оставив ее наедине с человеком, который пристально вглядывался в ее лицо. Собственное же его текло и менялось, что вода в реке.