Светлый фон

— Я сам принес бутылку. Заранее, потому что пообещал, сама бы она не смогла. Купил и принес, и смотрел, как она себя травит. Мама Катя долго умирала, несколько недель пила отраву. Сначала лишь небольшая слабость, потом головная боль и рвота. Сильнее и сильнее, с каждым днем все хуже и хуже, пока она совсем… Она не вставала в конце, Стася. Даже руку поднять было тяжело. Ее рвало постоянно, кровоточили десны, и приходилось вытирать кровь, у нее ужасно болела голова. В последние дни она отказывалась от еды и почти не пила. А когда умирала… Она даже кричать не могла, потому что сил не было, только хрипела. Знаешь, на что похож этот звук? На треск сухих веток, Стася! — он снова провел дрожащей пятерней по волосам и наконец-то сдвинулся, чуть наклоняясь вперед. А я с трудом удержался от облегченного выдоха. Пистолет был. Лежал рядом с кофеваркой, ствол смотрел прямо на Лаву.

— Я вымыл ее, переодел и отнес вниз. Мы…

Дальше ни слушать, ни ждать смысла не было. Вой сирен был совсем близко. Если он очухается невовремя…

Я положил телефон на пол, подобрался, напрягая каждую мышцу и кость в теле, натягивая собственные нервы до предела, до звона и боли. И вломился на кухню, врезаясь в Красногорского не глядя, сметая урода, наваливаясь сверху всем телом. Кулак врезался в челюсть с такой силой, что хрустнули костяшки. Я не обращал внимания на его трепыхания, почти не чувствовал ответных ударов, вообще не уверен, что они были, что он пробовал сопротивляться, как-то бороться, что пытался меня скинуть. Просто бил. Продолжал вколачивать в него кулаки, неспособный даже на рычание. Ничего не видел перед собой, ничего не слышал, даже Славкин голос не долетал.

За все, сука!

За несколько месяцев Славкиных нервов, за страх в ее глазах, за дрожь по ночам, за слезы и за то, что заставил ее вспомнить. За каждую гребаную анонимку. За сраные смайлики и это уродское «Превет, Стася», за имя, которое она ненавидит, за аварию и синяки на шее после Мирошкина.

Под моими кулаками хрустели и трещали его кости, кровь и сопли заливали рожу, он что-то хрипел и дергался, но я не понимал. Просто снова бил. До остервенения, почти до полной потери контроля, под дых, по ребрам и животу, наверняка ломая кости, и снова по роже.

Снова, снова и снова.

Занес кулак в очередной раз. Если попаду в висок — убью.

И громкий отчаянный крик прорезал вдруг тишину, заставляя замереть.

Славка что-то кричала, звала. И еще раз.

— …его! — каким-то чудом все-таки прорвался через низкий рокот ярости голос Вороновой. Я тряхнул башкой, держа придурка за глотку, потом снова, сбрасывая пелену. Пытаясь сбросить. Из этого, оказывается, очень сложно вырваться, невероятно трудно прийти в себя. Когда гнев душит, когда в носу и на губах запах и вкус чужой крови.