Но ей уже не важно, тех или не тех. Она задыхается этим ароматом, захлебывается ощущением боли и бессилия. Она пытается заслониться облаком тьмы, но запах и звук (о, эти пронзительные обвиняющие вопли, острым ножом вонзающиеся в барабанные перепонки!) гонит её прочь. Прочь!
Отчаявшись сбежать от этого кошмара, Персефона переступает черту.
И голоса постепенно стихают.
«Ей хуже! Беги за Гекатой!»
«Сначала убери от неё свои лапы!..»
«Деметра, пожалуйста, сейчас не время, ты, что, не видишь…»
«Убери лапы, мразь…»
Персефона не совсем понимает, почему ещё слышит все этим вопли, почему продолжает задыхаться тяжелым запахом гниющих цветов, почему к ней вернулось ощущение тела — пускай не всего, лишь боли от сжимающих её руку пальцев — но тут чужая рука отпускает, и вопли вдруг глохнут, и горло перестает стискивать спазмом, и в теле появляется легкость.
Теперь Персефона летит.
И тьма сменяется ослепительным светом.
31
31
— Помыли волосы, умаслили тело благовонными маслами, — пели служанки-нимфы, пританцовывая вокруг Персефоны, примеряя на неё белоснежный свадебный наряд. — Теперь заплетем волосы в свадебную прическу и ты будешь самой красивой.
Будущая царица, чуть прищурившись, смотрела в зеркало. В нём отражалась беломраморная олимпийская купальня с колоннами, а ещё — бледная и решительная физиономия с наполовину убранными в прическу волосами. Красивая, да. Но не самая.
— Красивее Афродиты? — уточнила Персефона, чуть дернув уголком рта. Старая нянюшка, заменившая ей мать, укоризненно вздохнула: не успевшая засохнуть карминовая помада смазалась и потекла.
— Красивее, конечно, красивее, — захлопотала толстая Эфра, рабыня, давным-давно привезенная из Афин. — Только не надо разговаривать, госпожа, помада должна засохнуть. Извини. Я не хотела. Я же знала, что ты не причем. Это я чудовище, а не ты.
— Что? — моргнула Персефона и кисточка, которой другая служанка подкрашивала ей глаза, сорвалась с века и мазнула по скуле. — Что ты сказала?