Светлый фон

— И все это, здесь, сейчас — тоже нагадала тебе цыганка? — спросила она, не в силах отпустить ту мысль, что лишала ее покоя, подтвержденная репликой альрауна в римском морге.

Сардоническая ухмылка покривила губы Караваджо:

— Я знал, что он перескажет тебе эту дурацкую сказку с цыганкой.

Он протянул ей руку ладонью вверх. Четкие, длинные линии пересекали ее из одного края в другой, в кожу жестких, с узловатыми суставами пальцев навсегда въелась краска, прорисовывая поры. Эртемиза коснулась той линии, что плавной дугой уходила от указательного к запястью:

— Это она?

Микеланджело кивнул.

— Но тогда как?..

— Ты спрашиваешь? — и призрак художника ухватил ее за левую руку, сжимая невидимый браслет. — Черт возьми! Хочешь сказать, что тебе это неведомо?! Тогда спроси об этом у своей знакомой цыганки, уж дитя Арауна видит поболе нас с тобой!

Она изогнулась от жгучей боли и простонала:

— Отпусти!

— Извини.

Караваджо примирительно поднес ее ладонь к своим губам и в точности так же, как Шеффре, поцеловал возле большого пальца. Она даже ощущала, как колется его бородка и как горячо дыхание. Да сон ли это?!

— Сделай это, просто сделай. Спаси нас, как однажды это сделал я, восстановив «Щит Медузы». Одной из этих картин нужно попасть в Палаццо Медичи — видимой или под слоем краски, все равно. И все они должны остаться в нашей стране. Ты поняла меня?

Боль пропала, и Эртемиза проснулась, воодушевленная тем непередаваемым словами чувством, что дает уверенность: все теперь будет как надо. Все будет как надо, но Микеле помянул какую-то цыганку, и кто знает, что он подразумевал, говоря это. У нее никогда не водилось знакомых из их рода-племени…

Хранитель выставил перед художниками несколько картин — они были относительно небольшого формата (самая крупная — всего в полтора человеческих роста), как будто автор изначально предполагал, что их ждет незавидная кочевая судьба. Как завороженная, глядела Эртемиза на шедевры станковой живописи, не избалованные вниманием зрителя, творения в духе позднего Караваджо, проникнутые настроением обреченности и полного смирения с навязанной ему обреченностью. Библейские мотивы переплетались с античными сюжетами, евангельская тема — с ветхозаветной, но одна из картин — не жанровая и выбивающаяся из основной массы когда-либо написанных мессером — будто обожгла ее глубоким, словно отсвечивающим зеленью болотной тины взглядом изображенного там мужчины. Нездешняя и даже как будто неземная красота модели еще сильнее выделяла портрет из остальных работ. Эртемиза не могла и представить, где Меризи отыскал для воплощения этого замысла такую натуру при его твердом принципе соблюдать предельную правдоподобность. Язык не повернулся бы назвать этого незнакомца ангелом или демоном, благостным или зловещим — он совсем, совсем не вписывался в рамки христианских канонов ни внешне, одеждой или ликом, ни внутренне, сиянием, вырывавшимся из бездонных прозрачных глаз. Нельзя было и в точности определить его возраст. Он был иным, иным целиком и полностью. Таких попросту не существовало, и в то же время не было никаких сомнений в его реалистичности.