Светлый фон
— Как почему? Прямо на сердце. Мне кажется отличное место для татуировки в честь нашего сына.

— Ах да, ты рассказывал, о своей врожденной аномалии. Так странно. Но мне определенно нравится.

— Ах да, ты рассказывал, о своей врожденной аномалии. Так странно. Но мне определенно нравится.

Воспоминание быстро схлопывается, но губы Эльзы до сих пор дрожат, из горла рвется немой крик, но он выходит наружу через безмолвные слезы, стекающие по ее щекам.

— Малышка, ты плачешь? Иди ко мне, — сквозь сон бурчит Драгон, сгребая ее в обжигающие объятия, притягивая на себя. Кожа к его коже — это почти оргазм, без всякого проникновения, и она зарывается лицом куда-то в его шею, целуя его иступлено и нежно, ощущая как его крупные ладони скользят по всему ее телу, оставляя на нем свои метки.

— Ты чего плачешь? — он кажется, все еще спит, и кажется таким милым и уязвимым в этот момент. — Я тебя не обижу, девочка.

Сердце Эльзы разрывает от боли, смертельная агония разливается по немеющим венам. Что будет, если обидит она?

— Влюбился что ли? — в шутку спрашивает она, пытаясь все свести к легкости.

— Почему бы и нет, — усмехается Драгон. — Ты не оставила мне выбора.

— Шах и мат, мистер Голденштерн, — номер отеля заполняется их искренним смехом и звуками сладких ненасытных поцелуев, и прервать их — для обоих, подобно смерти.

* * *

Но к «разговорам на подушке» никогда не стоит относиться серьезно. Все, что сказно во время секса или после него, можно всегда смело умножать на ноль и Эльзе это прекрасно известно.

На рассвете они выбираются к морю. Эльзе кажется, что такие разговоры безопаснее вести на улице, чем в комнатах, где теоритически может быть установлена прослушка. Но Драгону ону говорит, что просто хочет просто подышать приятным прохладным утренним воздухом, который так редко бывает в пустыне. Лишь в утренние часы.

Драгон заказывает на шезлонг два кофе, и покрепче — он привык вставать рано, но его утро не начинается без этого напитка. Он несколько раз порывался избавиться от этой зависимости с помощью псевдо-меандра, но каждый раз понимал, что не может лишить себя этого удовольствия осознанно. Эти мысли, часто наводили его на рассуждения о том, как он осмелился применить его в столь серьезном вопросе, как стирание самой ценной боли, которую он носил внутри?

Неужели он действительно мог пойти на это в здравом уме и трезвой памяти?

Удалить единственное, что закаляло его, придавало ему сил, аккумулировало его злость и ярость, которую он мог направить в нужное русло? Неужели он был настолько слаб и глуп еще несколько лет назад?