Светлый фон

Вот видишь, даже после стольких лет у меня от этих мыслей замирает сердце.

Вот видишь, даже после стольких лет у меня от этих мыслей замирает сердце.

 

Вот как умирает тело: это очень умный процесс, и поначалу он щадит сердце, легкие, мозг. Он начинает с менее важных органов. Первым выходит из строя периферическое кровоснабжение, кровь плохо поступает к рукам и ногам. А если нажать на ногтевую пластину, цвет не возвращается. Почки отказываются работать. Кишечник не функционирует. Кровяное давление резко падает. Частота сердцебиения увеличивается. Температура тела понижается. Дыхание становится затрудненным. А потом вы теряете сознание.

В организме Вин уже идет активный процесс распада. По ее просьбе я провожу с ней все больше времени. В некоторые дни мы вообще не разговариваем, в другие она ведет себя вполне адекватно. Когда у нее хватает сил, мы пишем письмо. Поскольку она не может держать ручку, я пишу за Вин маленькими печатными буквами на обороте картины. В середине предложения Вин иногда останавливается и впадает в беспамятство на несколько секунд, несколько часов.

Перед тем как умерла моя мама, я старалась постоянно прикасаться к ней, словно тем самым могла сохранить ее связь с этим миром, даже когда она была в бессознательном состоянии. Я держала маму за руку. Растирала предплечья. Ложилась рядом, свернувшись калачиком. Я делала это, так как понимала: когда мама умрет и тело увезут служащие похоронного бюро, у меня больше не будет возможности снова дотронуться до нее.

Я провожу столько времени у постели Вин, что, когда ночью возвращаюсь домой, мои домашние уже видят десятый сон. Но я всегда прокрадываюсь на цыпочках в спальню Мерит, чтобы поцеловать ее в лоб. После чего я скидываю одежду в ванной и ложусь в постель возле Брайана.

После ссоры из-за Уайетта между нами установился хрупкий мир. Впрочем, я не знаю, чем это обусловлено: то ли тем, что мы мало видимся и хотим максимально использовать редкие минуты вдвоем, то ли тем, что мы не решаемся расковыривать открытую рану. И хотя Брайан крепко спит, я или прижимаюсь к нему, или переплетаю свою руку с его. В этом нет сексуального подтекста, а есть лишь одна безысходность, совсем как тогда, когда умирала мама.

И я задаю себе вопрос: не потому ли я так стремлюсь прикоснуться к Брайану, что твердо знаю: мое время с ним тоже подходит к концу?

 

А ты помнишь тот день, когда мы пытались найти идеальный синий цвет? Некоторые подробности уже несколько смазались, но я помню, что шел дождь. Мы были в хорошей студии, с правильным освещением и нормально работающей, а не рыгающей, как старик с несварением, батареей отопления. Мне никак не удавалось смешать краски нужным образом, и я пыталась тебе это объяснить, но не смогла ни по-английски, ни по-французски. Я цеплялась к тебе, ты огрызался и в конце концов, схватив меня за руку, выволок из студии, а потом из здания и потащил к метро. Сперва мы пошли в Лувр, и ты водил меня по залам от одной картины к другой: начиная с «Дамы в голубом» Камиля Коро, где стальной отлив шелка цвета кадетской формы подчеркнут оранжевым кончиком сложенного веера, до картины Колина Нуайе «Мелхиседек и Авраам», с ее энергичным кобальтовым синим, и дальше в зал Генриха II, с росписью Жоржа Брака «Птицы» на потолке, где глубокий сине-черный цвет переходит в фиолетовый. «Вроде этого?» – спрашивал ты всякий раз, как мы останавливались, но я качала головой. Тогда ты повел меня в музей Орсе, где мы окунулись в зелено-голубой цвет «Кувшинок» Клода Моне, после чего переместились к «Звездной ночи над Роной» Винсента Ван Гога. И вот наконец мы оказались перед картиной «Церковь в Овере», под лазурным покрывалом ее неба. «Это уже ближе, – сказала я. – Но не совсем то».