Ройзман появляется без свиты. Серый костюм, тёмное пальто на локте, взгляд прямой.
Сначала обнимает Ларису Петровну: коротко, бережно, говорит ей что-то ровным, печальным голосом. Потом гладит по плечу Жанну. Та вздрагивает, будто ребёнок, и буквально падает ему на шею. Тихо всхлипывает, шепчет на ухо. Он слушает, кивает, берёт её под локоть и подводит ко мне.
Мы пожимаем друг другу руки. Хватка Георгия Абрамовича намеренно сильна. Он будто проверяет, сломаюсь я или выдержу.
Смотрит мне прямо в глаза, нахмурив брови, и не просит – приказывает:
– Назар Сергеевич, позаботься о них.
Кивает подбородком в сторону женщин. И я догадываюсь, что ему Жанна нашептала.
– Ты остался главным в семье. Владимир Борисович тебе помог, теперь твоя очередь вернуть долг.
Слова Ройзмана ложатся на меня, как бетонная плита.
Я сглатываю, плечи сами собой опускаются. Куда я денусь с подводной лодки. Долг придётся вернуть. Не Липатову – его жене и дочери.
А что делать с Вероникой?..
В висках стучит один и тот же вопрос: «Неужели придётся поставить крест на собственном счастье?» В груди всё горит от обиды на судьбу, от непонимания, что я такого сделал, что жизнь меня постоянно мордой о стол дубасит?
– Справишься? – коротко спрашивает Ройзман.
– Конечно, – произношу хрипло и этим обещанием лишаю себя малейшего шанса свалить с ближайшее время в закат.
Георгий Абрамович разворачивается и уходит так же тихо, как пришёл.
Жанна перебирает мои пальцы механически, как чётки. Не могу отдёрнуть руку, оттолкнуть её, меня не поймут.
Ощущение, что всё глубже погружаюсь в болото, из которого вряд ли выберусь…
***
На кладбище ветер, глина, засохшая трава по краям дорожек, запах сырой земли. Атмосфера безысходности, хрупкости бытия…
Канаты скрипят в ладонях у рабочих. Гроб ползёт вниз – и в каждый сантиметр этого пути впечатывается невозвратность.
Лариса Петровна громко всхлипывает, открывает рот, хватаем им воздух. Звон лопат, хлопки земли по крышке гроба, стремительно вырастающий холмик над телом Липатова.
Тёща тянется к могиле, которую закрывают живыми цветами. Её удерживают, не дают упасть на гору роз и хризантем.
Я стою между двумя женщинами, как между двумя столбами, прикованный к ним незримой цепью.
Жанна вдруг хватается за живот и, сжав зубы, шепчет:
– Назар, мне нехорошо, живот болит. Поеду домой с водителем, а ты проследи за всем, пожалуйста. И маму не оставляй, она не в себе от горя и успокоительных.
Смотрю на бледную жену и предлагаю помощь:
– Может, в больницу? Давай я тебя отвезу.
Жанна отказывается:
– Нет, Назар, я справлюсь. Водитель отвезёт. Если станет совсем плохо – вызову скорую.
Она отводит глаза, и мне это кажется подозрительным. Провожаю к машине, усаживаю в салон.
– Позвони мне, как доберёшься, – прошу держать меня в курсе.
Жанна кивает. Дверь захлопывается мягко, стекло тут же темнеет. Машина выплывает из потока траурных авто и исчезает за коваными воротами.
Смотрю ей вслед, и не покидает ощущение западни.
Как будто вместе с Липатовым в эту могилу опустили и меня...
***
***Зал ресторана, снятый для поминок, гудит как улей. Тяжёлые скатерти, хрусталь, аккуратные стопки тарелок.
Первые слова приличествующие, тёплые, только хорошее об усопшем: «незаменимый», «сильный», «так рано ушёл».
Через сорок минут всё съезжает в привычное: кто куда поедет летом, курс доллара, тендер, «а вы слышали…»
Смех становится громче. Мужчины хлопают друг друга по плечам, пересаживаются по интересам.
Фарс. Спектакль. Никто не хочет всматриваться в пустой стул во главе стола за фотографией в траурной рамке. Намного приятней обсудить ставки на лошадей, перестановки в правительстве, направление ветра перемен…
Лариса Петровна сидит рядом с Леонеллой Рудольфовной Татарской, своей давней подругой. Та наливает ей водку – щедро, без промахов. «Плебейский напиток забвения», – как обычно называла его тёща и передёргивала при этом плечами. Но сегодня не морщится. Пьёт одну за другой.
Они рассматривают кольца – Лариса Петровна снимает с пальца огромный булыжник, шёпотом спрашивает: «Сколько тут карат-то, Леоночка?» И обе на секунду оживают.
Татарская как со сцены сошла: шляпка с вуалью, кружевные перчатки, чёрное атласное платье, бархатная накидка, серьги с бриллиантами и увесистое колье. Ну куда ещё надеть это всё, как не на похороны?..
Пишу Жанне:
– Как ты? Всё в порядке?
Тишина.
Выхожу в фойе. Там прохладно, кожаный диван упруго подбрасывает моё тело, когда сажусь. Звоню. Длинные гудки. Звоню ещё. Трубку не берёт.
Тревога сначала щекочет в солнечном сплетении, как тонкая проволока. Потом расползается по коже, пробирается под рубашку ледяной плёнкой. Кончики пальцев немеют, в висках глухо толкается кровь.
Я ловлю себя на том, что сжимаю телефон так, будто хочу раздавить.
Возвращаюсь в зал:
– Лариса Петровна, нам пора. Жанна дома одна, на звонки не отвечает. Я волнуюсь.
Тёща, как по сигналу, вспоминает про роль безутешной вдовы, снова начинает плакать. Потом икать.
Помада размазана, тушь течёт, глаза красные – и в них уже пусто.
Она пьяна настолько, что даже говорить не может.
Леонелла кладёт мне руку на плечо:
– Езжайте, Назар. Я заберу Лару к себе. Ей одной тяжело будет в огромном пустом доме.
– Спасибо, – благодарю Татарскую, что избавила меня на вечер от этой ноши.
Подхожу к администратору, прошу счёт, оплачиваю. Оставляю щедрые чаевые. Ухожу, не прощаясь – со мной всё равно сейчас говорить не хотят, потому что не о чем. Ройзман на кладбище и поминки не поехал. У него самолёт вечером.
***
***Вечерняя Москва в окне переливается огнями – тёплая, безразличная. Я еду и чувствую, как внутренности слиплись в один тяжёлый, липкий ком. Руки на руле будто чужие. В машине пахнет кожаной обивкой сидений и холодом. Ощущение, что на кладбище я продрог до самых костей. Меня знобит, зубы слегка постукивают.
Снова набираю Жанну. Длинные гудки, мне никто не отвечает.
Выключила звук и спит? Или в больнице? Жива ли, вообще? И что с ребёнком?..
Ответственность впечатывается в грудь железным доспехом. И снять нельзя, и таскать тяжелою
Чувство вины уводит плечи вниз. Если бы я не начал спорить с Липатовым, он был бы жив. Если бы не рассказал Жанне о Веронике и Наде, сейчас всё было бы иначе. Надо было просто поставить вопрос о разводе – спокойно, честно, по-мужски.
Она бы согласилась.
Наверное…
Но ревность подобна кислоте. Она разъела вариант спокойного и безболезненного развода.
Я спровоцировал Жанну, и всё планы полетели в тартарары. Теперь придётся разгребать…
Останавливаюсь на красном сигнале светофора. Смотрю на своё отражение в боковом окне: чёрный костюм, усталое лицо, рубашка расстёгнута на пару пуговиц. В голове на репите крутится голос Ройзмана: «Вернуть долг», «вернуть долг», «пришло время вернуть долг»...
Верну. Куда я денусь…
А что делать с Вероникой?
Как не потерять снова Надю?
Загорается зелёный. Давлю педаль газа. Я всё равно еду к Жанне, потому что так надо. Потому что сейчас нужно быть рядом. Потому что долг – это не слово на ленте венка, а каждый следующий шаг, когда тебя тянет в разные стороны, а ты выбираешь не себя…
Глава 21.
Глава 21.
Назар
НазарВ квартире полутемно и тихо. Тишина не домашняя, а какая-то напряжённая, вязкая, с примесью тревоги и страха, спрятавшегося по углам.
Разуваюсь в прихожей, пальцы в ботинках будто опухли за день. Снимаю и с наслаждением ощущаю, как кровь возвращается к ступням, покалывая их иголками.
Вынимаю из карманов ключи, телефон, прохожу в спальню.
Жанна спит практически поперёк кровати, как ребёнок: одна рука над головой, другая сползла на одеяло. На тумбочке бокал с густыми следами красного вина. Телефон моргает чёрным экраном, поставлен на беззвучный режим.
– С ума сошла… – срывается шёпотом. – Беременная и продолжает пить?
Злость поднимается горячей волной к вискам, к горлу. Ладони сводит, хочется разбудить, встряхнуть, прочитать идиотке нотацию.
Наклоняюсь, почти готовый сдёрнуть одеяло, слушаю её дыхание: ровное, сладковатое от вина.
На лице замечаю следы туши, в ресницах застряли чёрные комочки. Держу себя за запястье, пока злость не пересыхает – как волна, разбившаяся о берег.
Будить не решаюсь. Всё-таки малыш не виноват, что его мать такая дура.
Переодеваюсь в темноте, чёрную рубашку кидаю на кресло. Беру плед и иду в кабинет – так я сплю уже несколько дней.
Диван жёсткий, как скамейка на улице, но сейчас эта неудобная честность лучше, чем постель, пахнущая парфюмом Жанны и вином. Укрывшись, утыкаюсь лбом в сгиб локтя. В груди пусто и звенит от напряжения.
Даже думать боюсь, как я буду разруливать всё это дерьмо…
***
Просыпаюсь рано, за окнами ещё серая хмарь, солнце только начинает робко прикасаться к небосклону.
Спина хрустит, шея деревянная. В ванной вода ледяная, и это, наконец, возвращает меня в настоящий момент.
Смотрю на себя в зеркало: вялые тени под глазами, щетина серебрится и колется, склеры с красными полопавшимися сосудами от постоянного недосыпа.
На кухне включаю кофемашину: сперва раздаётся звонкий щелчок, потом гул, а следом горячий пар, пахнущий горечью. Нарезаю хлеб, кидаю в тостер. Намазываю масло – оно тает, оставляя блестящий след.
Жанна никогда не баловала меня завтраками. У её матери к еде отношение особое: столы всегда ломятся. Что-то готовит сама, что-то заказывает… Дочь эти навыки не унаследовала.