Лиза не удивилась, не стала задавать глупых вопросов. Она просто подошла и присев обняла меня. Легко, без лишних слов, просто давая понять, что я не одна.
— Тихо, — прошептала она, и ее голос прозвучал как бальзам на израненную душу. — Все будет. Как-нибудь.
Она отвела меня в комнату, усадила на потертый, но чистый диван.
— Бестужев постарался? — спросила она, и в ее голосе не было любопытства, лишь констатация.
Я могла лишь кивнуть, вытирая лицо грязным рукавом свитера, чувствуя себя последним ничтожеством.
— Ублюдки они все, — с горькой, выстраданной прямотой сказала она. — Бранд... он совсем озверел. Ищет меня. Считает, что я теперь его вещь, раз ношу его ребенка. Словно я инкубатор, а не человек. Но арбитры пока на моей стороне.
Она принесла чай, крепкий и горячий. Я сделала маленький, обжигающий глоток, надеясь, что он согреет лед внутри. И тут же, будто по какому-то злому року, живот сдавила знакомая, мучительная судорога. Я бросилась в ее маленький, тесный санузел и отдала обратно все, что было внутри, рыдая и давясь от отвращения к себе и к этой ситуации.
Я стояла, опершись о раковину, трясясь как в лихорадке, глотая воздух. Когда я вышла, бледная и разбитая, Лиза смотрела на меня не с осуждением, а с каким-то странным, пронзительным пониманием на своем исхудавшем лице.
— Тебе плохо? — спросила она без предисловий, ее голос был тихим, но твердым. — Тошнит? С утра особенно?
— Да... — прошептала я, чувствуя, как по спине бегут мурашки. — Но это нервы... Стресс...
— Агата, — она перебила меня, и в ее глазах не было места для иллюзий. Она вытащила из маленького ящика под раковиной белую пачку и протянула мне. — Сделай тест.
Мир замер, сузился до размеров этой маленькой картонной коробочки в ее руке. Кровь отхлынула от лица, оставив ощущение ледяной маски.
— Нет... — это был не голос, а хриплый выдох. — Не может быть... Этого не может быть...
— Со мной тоже «не могло быть», — горько, без тени улыбки усмехнулась она. — Сделай. Чтобы знать наверняка. Чтобы понимать, с чем имеешь дело.
Я смотрела на маленькую коробочку, как на орудие пытки. Если это…. Это приговор. Но отрицать свое состояние, эту постоянную тошноту, головокружение, дикую усталость, я больше не могла. Это было бы самообманом, а сил на него уже не оставалось.
Я взяла тест из ее рук, и мои пальцы так дрожали, что я едва не уронила его. Как во сне захлопнув за собой дверь. Руки не слушались, движения были резкими, неуклюжими.
Я сделала все, что было написано в инструкции, и положила тест на край раковины, отвернувшись от него. Стояла, уставившись в белый кафель стены, слушая, как бешено, с надрывом колотится сердце, угрожая выпрыгнуть из груди. Три минуты. Они растянулись в вечность, каждую секунду наполненную леденящим душу страхом.
Не в силах больше ждать, я повернулась. Медленно, словно моя шея была из ржавого металла.
На белом пластике, ярко, недвусмысленно, не оставляя ни малейшей лазейки для надежды, горели две красные полоски.
Язык прилип к небу, пересохшему и шершавому. В ушах зазвенела абсолютная, оглушающая тишина, будто весь мир замер в ожидании моего конца. Ноги подкосились, лишились костей и воли, и я медленно, как в кошмарном замедленном повторе, сползла по холодной, бездушной кафельной стене на пол. Сидела, обхватив колени, вжавшись в угол, и не могла пошевелиться. Не могла думать. Не могла чувствовать ничего, кроме всепоглощающего, леденящего душу, первобытного ужаса, который сжимал внутренности в тугой, болезненный комок.
Две полоски.
Этого не могло быть правдой. Мы не можем быть истинными… Нет. Боже мой. Нет… Но другого варианта просто нет. Ребенка может подарить только истинная. Это знают все. Но он не говорил мне этого. Никогда. А теперь он ненавидит меня.
Я носила в себе часть того, кто меня ненавидит. Кто всего несколько часов назад вышвырнул меня, как мусор, назвав шлюхой. Ребенка, которого он никогда не захочет, которого он, возможно, возненавидит так же, как сейчас ненавидит меня. Ребенка, обреченного на ту же боль одиночества, те же вопросы без ответов, ту же проклятую судьбу ребенка-найденыша, что и я. Он останется один, в доме малютки если мне не хватит сил его родить. Мать уже старая и ей не дадут его на воспитание и… Она сама не возьмет. Она не любит оборотней.
И самое страшное, самое невыносимое и предательское — где-то в самой глубине, под всеми слоями страха, отчаяния и ужаса, шевельнулось что-то теплое, мягкое и до жути чужеродное. Что-то, что уже не принадлежало только мне, что-то, что уже тянулось к этому крошечному, нежеланному, обреченному существу внутри меня. И от этого осознания, от этой душевной измены самой себе, боль становилась в тысячу раз острее, разрывая меня на части, не оставляя ни одного живого места в моей истерзанной душе. Я была в ловушке. И выбраться из нее было невозможно. Не было сил. Не было надежды. Не было ничего. Только эти две роковые полоски и всесокрушающая тьма.
Конец первой части
Конец первой части
Тишина.
Она была первой, что ударила по нему, едва он переступил порог. Не та, привычная, стерильная тишина его логова, а другая — густая, звенящая, пустая. Он замер у двери, вглядываясь в полумрак гостиной. Инстинкт, острый и безошибочный, уже знал правду, еще до того, как разум осмелился ее сформулировать.
Ее не было.
Он медленно прошел внутрь, его шаги отдавались гулко в этой новой, чужой тишине. И тогда его накрыло волной. Волной ее запаха.
Он был повсюду. Сладкий, как спелые персики, свежий, как первый снег, с той самой горьковатой ноткой, что сводила с ума его зверя. Но теперь этот запах был иным. Искаженным. Оскверненным.
Еле уловимый, но отчетливый для его чуткого обоняния — запах ее крови. Засохшие капельки на осколках стекла, где она упала. Этот запах заставлял его внутреннего волка рваться на волю, рычать от боли и бессильной ярости, царапать изнутри, требуя мести за свою раненую самку.
Но это была не единственная перемена. Ее собственный, уникальный аромат был грязным. Пропитанным скверной.
Она пахла так ярко, так откровенно, что он не мог не заметить, даже если бы пытался. Пахла вся, каждая клеточка, каждая пора ее кожи. Словно ее с головы до пят облизали, пометили, заявили права. Чужие запахи, чужие прикосновения, въевшиеся в саму ее суть, в тот самый аромат, что он считал своей собственностью, своей территорией.
Она что-то лепетала, защищаясь, про наследника Медведей? Да, она пахла и им, этим выродком Брандом. Его звериная, похотливая вонь витала вокруг, особенно у входа. Но это был не единственный запах. Было еще что-то. Другой. Слабый, но навязчивый.
Как же он ненавидел ее в этот момент. Ненавидел до физической тошноты, до бешеного биения крови в висках. Ненавидел эту квартиру, что он, как последний идиот, позволил ей украсить. Эти гирлянды, эти погасшие свечи, этот запах мандаринов и хвои.
А ведь он ей поверил. На мгновение, в самый пик своей ярости, когда он чувствовал на ее коже следы другого, в его черствую, перемороженную душу закрался червь сомнения. Он увидел в ее глазах не вину, а ужас. И поверил. На какую-то долю секунды. И эта доля секунды сейчас жгла его изнутра сильнее, чем любая ложь.
Она не ударила кулаком. Не плюнула в лицо. Она сделала хуже. Она заставила его почувствовать. Заставила его, Сириуса Бестужева, Альфу Северного клана, испытать что-то, кроме холодного гнева и презрения. Она впустила себя внутрь, а потом взяла и вышвырнула его сердце, растоптав его вместе с елочными игрушками.
Он тяжело рухнул на диван, смотря на накрытый стол. Еда остыла. Свечи опрокинуты.
Его взгляд, блуждающий по хаосу, наткнулся на одинокий предмет, лежащий среди битого стекла и мишуры. Маленькая черная коробочка. Ее подарок. Она выделялась ярким, инородным пятном на фоне разрухи.
И тут его, как обухом, ошпарила простая мысль.
Почему-то эта мысль причинила тупую, ноющую боль, совершенно отличную от острой, режущей ярости. Не купил. Он, для которого не составляло труда скупить пол-бутика, не потрудился выбрать для нее что-то.