Она по-своему истолковала его молчание:
— Я выдержу, Адриан.
Это «Адриан» отозвалось в нем, как поворот железа в открытой ране. Могла бы сейчас обратиться к нему и по псевдо; хоть крошечку милосердия могла бы к нему проявить. Но ей было не до него — он стоял тут, перед ней, живой, здоровый и свободный, и отцом ее ребенка был не он.
— Я вам обузой не буду. А рожать весной пойду в Карпаты. Все уже договорено, у меня есть адрес…
Она извинялась, она лишь одну себя считала виноватой в том, что случилось. И при этом из нее била такая несгибаемая твердость, что он задохнулся: она словно стала выше ростом в темноте. Не знал эту женщину, не представлял до сих пор ее силу. «Они ничего с нами не сделают!» — блеснуло вдруг дикой, сумасшедшей радостью, взрывом восторга, как перед величием стихии, — почти сверхчеловеческим порывом гордости за наших женщин: никто ничего не сделает с таким народом, всё одолеем, всё!.. Невольно он выпрямился, словно собирался отдать ей честь. Геля, о боже. Та самая лилейная девочка, маленькие ножки в шнурованных ботиках, осыпавшиеся лепестки следочков на снегу — когда-то он стоял ночью под ее парадным, всю ночь простоял, не помня себя от счастья, Геля, Гелечка моя единственная, почему ты не моя?!.
И сразу за тем все внутри у него оборвалось, образовав тошнотворную пустоту: он вспомнил, где и когда потерял ее — вспомнил сон, который мучил его долгие годы, еще с польской тюрьмы: они вдвоем танцуют в темном зале, где-то в «Просвите» или в Народном доме, и в какое-то мгновение Геля исчезает — выскальзывает из рук и пропадает во тьме. Так же, как если б вот сейчас, отступив, могла исчезнуть, потеряться в темноте леса. В том сне он бегал как сумасшедший по залу, разыскивая ее, и никак не мог найти — зал все расширялся и расширялся, словно ночной плац без конца-края, заполняясь вдоль стен мертвыми, которые все прибывали и прибывали, — это были те, кто уехал на другой танец, «у кривавий тан — визволяти братів украінців з московських кайдан…». И он тоже пошел в «кровавый тан» — умирал в госпитале, подвешенный на кресте, и центурион ударял его копьем под ребра, туда, где вошла пуля, а Геля была сестрой милосердия, нет — была Магдалиной в подбитой живым пурпуром, как содранная кожа, шинели с завернувшейся полой, и как ни старался он до нее докричаться, не слышала и не смотрела в его сторону, а центурион пообещал ему со злобной ухмылкой, что они еще встретятся — хо, еще как встретятся!.. А сестрой милосердия была другая женщина — Рахель. И ту женщину он тоже любил.