— Покушали бы хорошенько, — предложила Груня. — Вон и утка ваша почти цела. Вы плохо ели.
— Нет, нет, я хорошо поел, спасибо… Вы, Груня, обо мне не думайте, делайте, что вам нужно…
— Ну, ладно.
Она повязала передник, стала убирать со стола, мыть и перетирать стаканы и чашки чистым полотенцем.
— Это правда, легкий у меня Коля, — снова повторила она, и снова тихая, немного грустная улыбка тронула ее моложавое, приятное лицо. — Бывало, из Амбы в Колымань… Я ведь в Колымани жила с отцом, с матерью, у меня отец с войны не пришел — его сразу убили под Москвой, там сибиряков полегло много, — а мама уже под конец войны померла…
Меркулов внутренне подался к Груне, весь обострился. Он уловил в Груне какую-то перемену и почуял неотвратимость рассказа, почуял, что этот рассказ будет долгим, и это приводило его в душевное равновесие, и он радовался своему состоянию; пожалуй, только Груня оставалась для него некоей тайной в большом и светлом этом доме, потому что всегда ее спокойные, чистые глаза хранили какую-то недосказанность, а Меркулова что-то вынуждало прочитать в них до конца — он не смог бы себе объяснить, что именно. Теперь тонкий лучик засветился с первыми словами Груни, и Меркулов тут же поймал его, боясь, как бы он не погас.
— Бывало, из Амбы-то в Колымань бежит — у нас, в Колымани, клуб, танцы… Пробежит семь верст и не споткнется. Март был, начто смеркается рано да и студено́, а он бежит в ботиночках-то, жалко мне его, бывало, уж сколько лет прошло, а помню, как жалко было… У девчонки-то всегда так: жалко, — значит, любо; я это считаю одно и то же… Прибежит, а наши колыманские ребята зубами скрипят — все же не свой. Раз и побили, я и не знала об этом, а он на другой вечер опять прибежал. Гляжу: глаз-то синий. «Батюшки мои родимые, чегой-то ты?» А он смеется: «Чурка отскочила, дрова колол». Ну, наши-то, колыманские, в кучку собираются. Вон чего, думаю. Я подошла к ним — я только с Колей тихая была, — гляжу, братан стоит с ними заодно — тоже братан-то погиб опосля, война всех помирила да уравняла. Я его отозвала в сторонку, как раз гармонист заиграл, все танцевать ударились, я ему говорю: «Ты что, стервец, сестру позоришь?» — «Как?» — «Так! Ты что на меня клеймо кладешь? Ты думаешь, Николая побили, а меня не коснулись, моей чести? Я тебе говорю — башку так и снесу топором, если его хоть пальцем тронете!» Он от меня и попятился…
Груня увлеклась, будто то, о чем она рассказывала, было вчера, а не тридцать лет назад. Она и сама спохватилась, улыбнулась смущенно:
— Да что это я, разве вам интересно?.. Всякий свое помнит…