Там стояли те четверо, из газика, сиротливо видневшегося невдалеке, и среди всех выделялся один. Меркулов сразу признал в нем главного. Он был совершенно трезв, прямо стоял, заложив руки за спину, поджидая, хмуро глядя перед собой. Видно было, что он сразу узнал Николая, подошел к нему, поздоровался, подал руку Меркулову, назвал свою фамилию, но Меркулов не разобрал ее.
— Анатолий Иванович, ей-богу, думал, гуси… — двинулся было к нему с дурной заискивающей улыбкой на одутловатом лице, мокрый по-лешачьи мужчина; его колотила теперь дрожь, которую он старался скрыть.
— Идите к машине, Кусков, приведите себя в порядок, — прервал его отсекающий голос. — Вы пьяны.
— Все же пили, Анатолий Иванович…
— Все пили да пьяными не стали. Вам лечиться надо, Кусков. Идите.
Тот понуро побрел к газику.
«Вот ты кто! — Меркулов смотрел в спину удалявшегося человека, а перед глазами его плыла ночь, и влажный ветер тягуче гудел, и женщина бежала, прижимая к груди теплый живой сверток… — Вот ты кто!..» — тонко заныло у него под ложечкой.
— Свяжешься с дураком — сам дураком станешь… Как ты живешь, Николай, солдат дорогой?
— Как живу?.. Так и живу, — виновато, убито проговорил Николай, будто он доставил всем такую неприятность. — Акт надо бы составить, Анатолий Иванович.
— Акт составь и ружье у него конфискуй. А мы с ним еще на бюро райкома поговорим… Выпил на копейку, а опьянел на рубль. Пару разбил, подлец, второй-то улетел, куда он теперь?
— Истоскуется, умрет где-нибудь, — незащищенно сказал Николай. — Я эту пару с осени ждал, летось угнездились.
— А я слышал, когда лебедь гибнет, другой тут же падает на землю, разбивается, — сказал один из группы, молодой, видно шофер.
— Это в книгах пишут, в жизни-то оно посложнее, в жизни так красиво не выходит, дольше мука идет, — сказал Николай все так же убито; на мальчишеском лице его, посиневшем, осунувшемся, обозначились мелкие морщинки.
Они подплывали по протоке, пылавшей солнцем, и уже видели — там, наверху, облокотись на березовые перекладинки забора, поджидали их Груня с Маринкой. Груня спокойно стояла, краснел платок, наброшенный на плечи, а Маринка пританцовывала, махала ручонкой; светло, вольно было на угоре, снежок, наметенный за ночь, совсем сошел, бело и желто стекала по склону прошлогодняя трава.
Когда поднялись вверх по тропке, подходили к воротцам, нагруженные веслами, утками и ружьями, Груня еще улыбалась своей доброй домашней улыбкой, но тут же смерилось, стерлось белое ее лицо, и Маринка притихла, прикусила губку.
— Что это ты, Коля, будто не в себе, что у вас там получилось?