«Ради Бога, хоть не Бога, но ради самих себя опомнитесь. Поймите все безумие своей жизни (выделено мной. —
Как по закону тяготения все вещественное стремится к единению, так же и все духовное стремится к такому же единению по закону любви».
Лев Толстой со своими религиозно-нравственными исканиями был в омерзение «женевцам». Ничем не лучше этот граф, чем индусский Ганди и разные там душекопатели-космополиты. Не ошиблись тут «женевцы» всех родов войск и служб — неспроста эти двое отыскали друг друга: непротивленчеством насыщали души. Да как с такими взглядами обездоленных сделать счастливыми, как наложить серп и молот на все широты и меридианы!..
«Понятие греха и совершение поступков и воздержание от поступков, не ради выгоды или славы, а ради страха греха, есть необходимое условие истинно человеческой, разумной, доброй жизни. Люди, живущие без понятия греха и без воздержания от него, живут одной животной жизнью. И так живут все так называемые просвещенные люди.
Жизнь без понимания ее смысла, то есть без религии, есть то, что называется сумасшествием. Когда же сумасшествие становится общим у большого количества людей, оно смело проявляется и доходит до высших пределов самоуверенности. Так что уже люди здравые считаются сумасшедшими, и таких людей запирают или казнят.
…Служить надо тебе не людям, но Богу, и служение Ему — ясно, определенно. Оно в том, чтобы ты увеличивал в себе любовь. Увеличивая же в себе любовь, ты не можешь не служить людям, и будешь служить так, как это нужно и тебе, и людям, и Богу».
Я не испытывал полного счастья ни на Олимпийских пьедесталах почета в Риме (1960) и Токио (1964), ни в ночи побед на чемпионатах мира или после больших рекордов — наутро о тебе пишут едва ли не все газеты мира, — ни даже тогда, когда выходили мои книги, ради которых я жил и живу.
Я всегда был полон чистого, светлого счастья, когда около меня были земля, поле, травы, лес, снег или небо — бездонный голубой колодец. Мне 14 и мне 56 — все равно я одинаково взволнован, когда вижу синь неба, белогрудые облака, истекающее жаром солнце. Это — заветное, истинное счастье. Мне не удается, а я тоскую — жить с землей, вставать с рассветами, трогать травы, слышать, как качаются ветви. Но во всю жизнь я так и не заработал даже на маленький дом. Всю жизнь я стучу на машинке. Наливается болью голова. Смешиваются строки — это устают глаза. Только труд. С утра до ночи труд — каждый месяц, каждый год. Один вал неизбывного труда. Рабство… И тоска по ветру, остуженному землей, птичьему голосу (в тишине осени или позднего зимнего утра) — он повисает в своей значительности. Я люблю белые ленты дорог — пыль едкой пудрой. Брести босиком — горячая, ласковая. А лес после дождя — это заглушенный, замедленный шум. Нет звуков по раздельности — один низковатый общий шелест. И эти кисти красных ягод на рябине. И белые-белые стволы берез. И зимний ветерок, дымком окуривающий глянцевитый наст, в котором тускл, недвижим свет. Снег — это замурованная вода. Топить его ладонями. Моя самая искренняя привязанность — деревья. С ними — особые отношения. Я болею, когда вижу следы увечий от людских рук. Вековые деревья. Я слышу их ход своей грудью. Неторопливый ход то в одну, то в другую сторону. Вся дрожь длинного ствола. Закручивание его вокруг оси — всей массы веток, как движение юбки, запаздывающей за женщиной.