— Море! Море! Море!
«Гирлянда» медленно шла по берегу, и медленно же ползали едва не под колесами прозрачные волны, то вылезая из глубины и расстилаясь по бурому песку, то уползая обратно, оставляя за собой хлопья пены.
Дети — у оконных стекол, на вагонных площадках и на вагонных крышах — следили за размеренным движением воды: на многие метры вперед… и на многие метры назад… вперед… и назад… и голоса делались тише, уже не орали, а выдыхали откуда-то из живота, в такт катившимся волнам:
— Мо-о-о-оре!
Команды машинисту не было, но, когда состав замедлился и замер на путях, никто не удивился. Да и не могло сейчас произойти ничего иного с поездом и его насельниками, а только эта остановка у моря.
Деев остро почувствовал, что в эти мгновения все в эшелоне: и дети, и сестры, и даже не видный никому машинист, — все ощущают одно. Невыразимое словами. Непередаваемое ничем, а только молчанием перед лицом этой необозримой глади, что многие недели была мечтой и сном, а теперь стала явью.
Безмолвно смотрели дети на вечные воды Арала. Минуты эти были плотны и сладки — такие не забываются, как бы ни был мал или слаб человек. А море говорило с людьми — шуршало волной о волну, волной о песок. Звало.
Деев уже знал, что на зов откликнутся все, до этого оставался всего-то вздох или два. Но никто не решался первым спрыгнуть на берег и первым нарушить тишину. Помощь снова пришла из машинной будки: гудок заревел беспрекословно — впере-о-о-од!
Дети повалились из дверей, словно вагоны опрокинуло, — горошинами заскакали по песку, швыряя в воздух белые рубахи. В море падали уже голышами — раскинув руки, визжа и жмурясь и позабыв про всяческое стеснение перед сестрами. Рубахи птицами летели к эшелону, приземлялись на шпалы и устилали их, как снегом. А из прибрежных зарослей испуганно поднимались в небо настоящие птицы — их испуганные крики мешались с ошалелыми криками ребятни, усиливая общий восторг.
Сестры заходили в воду одетыми: скидывали обувь и забредали в волны — кто по колени, а кто и глубже, — чтобы остановиться и долго стоять, смеясь над колготившейся ребятней. Мокрые юбки облепляли тощие ноги сестер, брызги мочили волосы, придавая женщинам нелепый и неопрятный вид, — и не было сейчас для Деева ничего прекрасней, чем эти усталые лица, облитые водой и слезами радости. Портниха взвизгивала по-поросячьи. Попадья протянула руки к небу, запрокинула лицо, застыла столбом — сделалась похожа на огородное пугало. Библиотекаршу расшалившиеся пацаны уронили в воду, и она верещала непрерывно, поднимаясь на ноги и снова падая под напором неукротимой детской энергии. Всех люблю, понимал Деев. И всех прощаю: попадью-изменщицу, язву-комиссара, деда-отрицателя — всех.