Похоже, Генрих наконец-то почувствовал себя свободным, молодым и счастливым, и ему хотелось оставаться таковым как можно дольше. Долгие годы игры в прятки, бесконечного бегства от грозящей опасности остались в прошлом; теперь он начинал понимать, что занимает свое место по праву, что может спокойно наслаждаться и своим троном, и своей страной, и своей женой. Он завоевал все эти замечательные вещи, и никто не сможет отнять их у него.
Дети за эти дни привыкли запросто подбегать к отцу, уверенные, что он всегда будет им рад. Мы с ним часто шутили, играя в карты или в кости, и я заставляла его смеяться, выигрывая у него деньги или сама выкладывая в случае проигрыша на стол свои серьги. Даже его мать хоть и продолжала постоянно ходить в часовню, все же перестала с таким страхом молить Господа защитить ее сына и теперь в молитвах чаще благодарила Бога за Его бесчисленные милости. Даже мрачноватый дядя моего мужа, Джаспер Тюдор, стал порой просто сидеть в нашей компании, устроившись в огромном деревянном кресле, и смеяться проделкам шута; во всяком случае, он перестал рыскать по залу своим жестким взглядом, высматривая в каждом темном углу потенциального убийцу с обнаженным клинком.
А за две ночи до Рождества дверь в мою спальню вдруг со стуком распахнулась, и все вновь стало так, как если бы мы вернулись к первым месяцам нашего брака. Все счастье, вся легкость наших новых отношений растаяли в одно мгновенье. В моей спальне словно вдруг выпал иней; словно вместе с помрачневшим Генрихом туда вошла холодная зимняя ночь. Он резко обернулся к слуге, шедшему следом за ним с бокалами и бутылкой вина, и злобно бросил:
— Мне это не нужно! — Казалось, было просто безумием предположить, что ему захочется выпить вина, словно он никогда никому ничего подобного не приказывал. Слуга вздрогнул от его окрика и, не сказав ни слова в ответ, быстро ушел, закрыв за собой дверь.
Генрих рухнул в кресло у камина, и я поспешно подошла к нему; меня терзало знакомое предчувствие.
— Что-нибудь случилось? — спросила я.
— Можно было бы догадаться!
Он надулся и не прибавил больше ни слова; я села в кресло напротив и, внимательно на него поглядывая, стала ждать — вдруг ему захочется излить мне душу. Казалось, цветок охватившей его радости жизни вдруг увял, так и не успев до конца распуститься. Темные глаза его померкли, лицо вновь покрыла бледность. Он опять выглядел смертельно усталым, кожа казалась серой, как от болезни. Даже сама поза, в которой он сидел, делала его гораздо старше на вид; он сейчас казался глубоким стариком, истерзанным болью и недугами; плечи напряжены, шея вытянута вперед, словно на него навалили непосильно тяжкий груз — усталая лошадь, понукаемая жестоким хозяином. Я молча, с состраданием смотрела на него, а он даже глаза рукой прикрыл, словно огонь в камине казался ему слишком ярким в полутемной спальне. И в сердце моем вдруг шевельнулась пронзительно острая жалость.