Алябьев начинал войну Двенадцатого года корнетом Иркутского гусарского полка. Там же служили корнет Грибоедов и корнет Николай Толстой. Первый, повторяем, музицировал с Филдом; в комедию «Молодые супруги» включил рондо учителя. Жена Толстого брала уроки у маэстро. Ее сын, граф Лев Николаевич, воскресил картинку детства: «Мама играла второй концерт Филда — своего учителя. Я дремал, и в моем воображении возникали какие-то легкие, светлые и прозрачные воспоминания…»
А Глинке слышался летний ливень, в его воображении мерцала жемчужная россыпь. «По приезде в Петербург я учился играть у знаменитого Филда… До сих пор хорошо помню его сильную, мягкую и отчетливую игру. Казалось, что не он ударял по клавишам, а сами пальцы падали на них, подобно каплям дождя, и рассыпались жемчугом по бархату».
Повторено сто раз: «Быть знаменитым некрасиво». Но, надо полагать, весьма приятно. Потому хотя бы, что поклонники оказывают талантам знаки признательности не только словесные.
Приятельница Филда живописует дружелюбно-иронически:
«Он смотрелся настоящим турецким пашою, когда, бывало, лежит, растянувшись на софе, закутанный в великолепный халат на беличьем меху, и курит из длинного черешневого чубука, имея под рукой, на маленьком столике, графин ямайского рому. Все стены обвешаны сигарочницами, мундштуками, табачными кисетами всех видов и всех стран. Все это чрезвычайно богато, и все это подарки его почитателей… Большой круглый стол завален нотами, опрокинутыми чернильницами и раскиданными перьями. Несколько стульев разбегаются во все стороны. Четыре окна без штор и занавесок. Вот и все».
Заметьте, рояль не упомянут. Филд не был прикован к роялю, как каторжник к тачке. Он не избавил свой нос от красноватого оттенка, зато избавил от канонической зарубки: «Ни дня без строчки». В его натуре нет «напряженного постоянства», как у пушкинского Сальери. Есть некое моцартианство — «гуляка праздный». И лежебока, как Дельвиг-поэт.
Но вот Аполлон требует священной жертвы. И в тех же мемуарах читаешь:
«Первым его делом было поставить подле себя кружку грога и засучить рукава. Грога он употреблял очень много, но никогда не был пьян. Он писал и бросал на пол исписанные листки. В три или четыре часа ночи он упадал в изнеможении на диван и засыпал. На следующее утро выпивал несколько чашек самого крепкого кофе и опять садился за работу».
Я бы очень просил пастора отпустить ему все грехи. Наверное, пастор так и поступил.
Крещенье минуло, но яркие морозы не уходили из Москвы. Жаровни в доме на Софийской дышали, как жабрами. Старый друг склонился над старым маэстро. Широкое лицо Филда было влажным. Он сказал: