Светлый фон

Во время знойных часов и мысли превращаются в пар, которым полно побелевшее небо с белыми, мелкокудрявыми застывшими облаками. Над травой проносится то удод, то сорокопут. Иногда парит хищник. Вот и следишь его полет, а в ушах звенит песнь о старом кургане в широкой степи. Знаешь ее?

Жар спадает. Мошек еще нет. Это лучшее время. Затишье в подвозе (я приемщик лесоматериала, пиломатериала, камня, балласта и т. д.). И вот я уношусь в своих думах в прошлое. Обычно не в далекое прошлое. Я тебе писал: оно, как тот город, которому посвящена моя любимая опера[650], — выкристаллизировалось и погрузилось в вечность. С ясной душой слышишь звуки, на него летящие. Обычно я возвращаюсь к московскому периоду нашей жизни. Как он богат! Не верится, что все пережитое укладывается в 4 года. Иногда мной овладевает волнение. Я вскакиваю и от волнения начинаю быстро ходить между травами. Ведь в Москве все только начатое, и семья, и научные труды, все еще в творческом движении. И все так внезапно оборвалось. Все вскипает во мне. Жжет внутри. И все же хорошо, что эти годы были у меня.

Это мой эпилог, хотя незавершенный.

Мне вчера очень ярко снились Валентина Михайловна и Алексей Федорович.

Б. д. 1939 г. Ст. Уссури

Б. д. 1939 г. Ст. Уссури

Дорогая, милая, любимая Сонюшка. Получил еще два письма — первые из Вереи. Как я рад за тебя! Мне хочется только, чтобы ты понимала свое «для тебя» не только в смысле своих сил, но и в смысле моей сорадости. Беспокоит только меня мысль о том, что я смутил твой покой письмом об отеках и о переводе на другую колонну.

Все, о чем вспоминаешь ты, — живет во мне. Я тебе писал в прошлом письме, что именно здесь я очень интенсивно предаюсь воспоминаниям о последних годах своей жизни на воле. Помню все, начиная со склоненной над Песочной березки близ Речкова, кончая твоим испугом при виде моей ушибленной руки. Отдайся всей душой — уюту, тишине, природе и не смущайся никакими ненужными мыслями.

Как у нас совпало опять. Ты читаешь мой любимый роман Тургенева. А я его так живо вспоминал именно в эти дни. Я писал тебе о Лаврецком, вернувшемся к себе в глушь. Я не сравниваю, конечно, свои переживания с его. Но что-то здесь напомнило мне о них. Ты все задаешься вопросом — хватит ли у меня сил. И вот снова Пушкин.

И дальше: «и твое воспоминанье заменит душе моей силу, гордость, упованье и отвагу юных дней»[651].

10го. Несколько дней не было почты. Пришла. А мне писем нет. Может быть, они все же попали на 16ю. Эти дни все время дождь. Более сильный — ночью, и мелкий днем. Вся глина распустилась. Ноги вязнут. Все в грязи. А тут еще как ветер поднимется. От сырости не знаешь куда деваться. Ноги совершенно промокли. И начинаешь жалеть о днях жары, несмотря на их духоту. Вчера было особенно неприятно. После обеда я прилег вздремнуть минут на 10–15. Ты знаешь, меня освежает даже такой короткий сон. Завернулся в твое одеяло. И, знаешь, такое неприятное чувство — вот сейчас разбудит лязг рельсы — это сигнал развода. Уснул крепко. Проснулся. Никто не будит. Оказалось, что из‐за ненастья — нам дали во вторую половину дня — отдых. Так приятно было немножко принадлежать себе. Я пошил, почитал, написал детям. Тебе не кончал письмо в ожидании почты из Уссури и все время был словно в какой-то дреме. Это состояние, собственно, не покидает меня с переездом сюда. Слабость — что ли?