Светлый фон

И второй раз Бисмарк опустил руку в карман своих кавалерийских брюк и снял револьвер с предохранителя.

Однако в следующее мгновение всему суждено было измениться.

Облака, до той поры облегавшие небо и кое-где соединявшиеся с землей серыми полосами, начали расходиться, и солнце то бросало свои сияющие лучи на истерзанную землю, то снова пряталось. Тогда на глазах изумленного генерального штаба пруссаков, еще не извещенного о подходе армии кронпринца, деревня Хлум, находившаяся вблизи от высоты, на которой с утра стоял Бенедек, приветливая и чистая деревня, все еще не тронутая, ибо оставалась недосягаемой для пушек Красного Принца, вдруг запылала ясным пламенем, как клочок бумаги, когда к ней поднесешь горящую спичку. Сейчас же австрийский орудийный огонь как бы замер от ужаса, но через несколько минут забушевал с новой силой, но уже не в сторону Быстршицы или Свибского леса, не в сторону запада, а на север и северо-восток; а тут уже и невооруженному глазу стали видны голубоватые массы прусской армии, валившие к горящему Хлуму по свободному, незащищенному пространству; войска продвигались быстро, без помех, шагал, как на параде, в ногу.

Тогда Бисмарк опять поставил свой револьвер на предохранитель. Мольтке, наклонившись к королю, произнес без улыбки, с выражением уверенности на холодном, надменном лице:

— Ваше величество, вы выигрываете сегодня не одно сражение, но всю кампанию.

Армия кронпринца в мгновение ока заняла Горжиневес, скромную деревеньку, еще вчера не подозревавшую, что название ее навсегда войдет в историю: две старые липы, росшие за околицей на горке в немой и давней дружбе с бедным, голым крестом, торчавшим поодаль, с одиннадцати часов того дня служили дальним ориентиром спешившим в бой корпусам неприятеля.

Когда прусский конный авангард достиг деревни Сепдражице, жители которой еще два дня назад бежали к Пардубицам, он встретил тут неожиданное и в высшей степени неприятное препятствие: тучи пчел, разъяренных тем, что шрапнельный снаряд разорвался около их ульев, накинулись густыми роями на людей и коней, прочерчивая воздух ломаными линиями своего полета, — единственные защитницы оставленной деревни, маленькие работницы, оторванные от мирного труда, и даже грохот пушечной пальбы не мог заглушить их гневного жужжания, когда они ринулись в бой. Они жалили, жалили, платя жизнью за каждый укол, и не было от них спасения — напрасно взбесившиеся лошади обращались в бегство, напрасно всадники, ослепшие, облепленные, как чешуей, блестящими тельцами крылатых воительниц, отмахивались искусанными руками, вопя от боли и бессилия, напрасно бросались наземь, пытаясь спрятать лицо в траве. Здесь сама природа бессознательно возмутилась чудовищной человеческой глупостью. Эпизод этот, пусть знаменательный по своей необычности, пусть трагический для того гусара, который, ослепнув, свалился со взбесившейся лошади и сломал шею, — был, однако, слишком неприметным и ничтожным в том пандемониуме ужасов, который историографы называют битвой под Градцем Кралове или под Садовой.