Светлый фон

— Вон! — взорвался следователь. — Увести его! Проклятое человеколюбие, и почему я не могу поднять этого типа на дыбу!

7

7

7

Так медленно тянулось время предварительного заключения Пецольда в Новоместской тюрьме — наихудший период в его жизни, потому что его угнетал не только страх перед судом и наказанием, не только сожаление, скука и тоска, не только мучил его следователь своими уговорами и угрозами, — но не давал еще покоя и чертенок, сидящий в сердце каждого человека; этот чертенок все подсказывал, подталкивал выдать Фишля, пока не поздно, не щадить его. Сам-то Фишль, язык у него без костей, молчал бы разве на месте Пецольда? Не достаточно ли Пецольд пострадал по его вине? Долг по отношению к другу — вещь серьезная, но долг по отношению к жене и детям куда серьезнее, не говоря уже о том, что пан следователь, без сомнения, говорит правду, и Орт Фишля поймает, и Фишль от наказания не уйдет, независимо от того, запирается Пецольд или нет. По ночам этот искусительный голос говорил так убедительно в душе несчастного честного малого, что нередко он в поту, с колотящимся сердцем, с краской в лице, садился на своей койке, готовый поддаться на следовательские уговоры и выдать Фишля; но с наступлением утра верх брало опять то глубокое, врожденное, не поддающееся подкупу обманчивых выводов разума представление о добре и зле, о правильном и неправильном, которое, по мнению многих серьезных мыслителей, есть источник нравственности.

Среди прочих политических преступников, населявших камеры этого этажа, по большей части — редакторов оппозиционных газет, Пецольд чувствовал себя белой вороной. Тюремный режим был не очень строгим — камеры запирались только на ночь, днем же стояла запертой только решетка в конце коридора, выходящая на лестничную площадку; господа арестанты посылали тюремщика через улицу за обедом и за пивом, ходили друг к другу в гости, варили кофе на спиртовке, а главное — говорили, говорили… В жизни не слышал Пецольд столько разговоров, столько противоположных мнений. Вот Борн толкует о единстве, думал он, ругает меня, что я это единство нарушил, поломал, а то, что они тут бранятся, как бабы на галерейке, это ему нипочём… Самое же неприятное было то, что они часто спорили из-за него, Пецольда, и вели долгие дебаты о том, имел ли он право участвовать в рабочей сходке и имеют ли рабочие вообще право созывать свои сходки — и все это, не спрашивая даже его собственного мнения на сей счет. Пецольду начинало казаться, что они в глаза не видали живого рабочего, а только слышали или читали о том, что существуют какие-то рабочие, а потому и смотрят на него, как на диковинного зверя. Казалось, присутствие среди них арестованного участника рабочего митинга раздражало их политическую фантазию. Они говорили о нем и о его поступке, как врачи говорят о больном, над ложем которого собрались на консилиум, измеряют ему температуру, ощупывают его и спорят о причине и сущности недуга, не спрашивая его собственного мнения. Борн, как мы узнали, был противником самостоятельных рабочих выступлений; наиболее красноречивым оппонентом его был заключенный в соседней камере редактор Шимечек, мужчина дородный и немолодой, но непомерно подвижный и проворный, — он ходил обычно в одном жилете, сюртук мешал свободе его движений.