Семён Никитич слушал его молча. Голова крепко стояла на твёрдой шее. Не обмолвился словом и князь Василий Иванович. Попик, смутившись, умолк.
Семён Никитич взглянул в глаза боярину и понял: Василии Иванович предупреждение на ус намотает. А боярин разглядел в глазах Семёна Никитича, что Шуйских не тронут. Слишком родовиты, слишком крепки на московской земле.
На том царёв дядька и Василий Иванович разъехались. От дома князя Ивана Ивановича стрельцов убрали. Ну а великая кляуза всё яростнее, злее гуляла по московским улицам. Перепархивала из дома в дом, от человека к человеку. Разевала алый клыкастый рот и без стеснения вцеплялась и в того, и в другого. Этому делу повадку дай, и оно само мышцами обрастёт, жирок нагуляет и такую силу наберёт, что диво.
В один из дней к Семёну Никитичу тайно пришёл дворовый человек, казначей Александра Никитича Романова, Второй Бартеньев. Поклонился царёву дядьке до полу и с растерянным лицом сказал:
— Готов исполнить волю царскую над господином своим. — И закашлялся, горло ему перехватило сухостью.
Выглядывая из-за плеча гостя, Лаврентий его ободрил:
— Но, но, говори смело.
Второй Бартеньев рассказал, что в казне Александра Никитича припасены отравные корешки для царя.
Лаврентий улыбался.
Семён Никитич, выслушав тайного гостя, перехватил за спиной одну руку другой и сжал до хруста.
— Ступай, — сказал Второму Бартеньеву, — и молчи. Отблагодарим, будешь доволен. Ступай.
Когда гость вышел, царёв дядька сел на лавку и задумался.
С Шуйскими пошумели, попугали, да и только. А уж здесь следовало рогатину под медведя подвести и, подняв зверя, полоснуть ножом по брюшине, с тем чтобы всё нутро вывалилось. А медведь был матёрый — Романовы. Такой зверь любую рогатину одним ударом, как соломину, перешибёт — и нож не успеешь выхватить. Семён Никитич ведал, какая это сила. Хозяин из берлоги вылетает, как ядро из пушки. И быстр, и увёртлив, что та молния. Глазом не успеешь моргнуть, как он башку сшибёт. «Нет, нет, — охолаживал себя царёв дядька, — здесь торопливость ни к чему. Берлогу обложить надо так, чтобы зверь точно на охотника выскочил и сам на рогатину сел». Семён Никитич поднялся с лавки и так по палате шагнул, что видно стало, как дрожит и играет в нём каждый мускул, каждая жилка.
Накануне Семён Никитич говорил с Борисом. Перед сном царь задержал его в своих палатах и, сев в любимое кресло у окна, заговорил приглушённым голосом, словно кого-то таясь. Семён Никитич знал, что Борис и с ним, самым близким, никогда не был до конца откровенен. За сказанным царём всегда оставалось недоговорённое. Но в этот раз и голос, и сами слова свидетельствовали, что, бесконечно устав, он говорит, может быть впервые, потаённое.