— Сказывай, — уже твёрже выговорил князь Пётр, — а то ведь и до боя дойдёт.
Дошло и до боя. Фёдора Никитича с братьями и племянника их, князя Ивана Борисовича Черкасского, не раз приводили к пытке. Многажды пытали их людей. Потом состоялся боярский приговор. Фёдора Никитича постригли в монахи и под именем Филарета сослали в Антониев-Сийский монастырь. Жену его, Аксинью Ивановну, также постригли и под именем Марфы сослали в далёкий заонежский погост, Александра Никитича — в Усолье-Луду, к Белому морю. Михаила Никитича — в Пермь, Ивана Никитича — в Пелым, Василия Никитича — в Яренск. Других — кто в сыске был — разослали по разным дальним городам. Казалось, вырвали с корнем злые плевелы, что забивали дорогу, которую торил царь Борис. Ан того не случилось. Лишь по сторонам разбросали злые зёрна. А зло, хотя бы и за стенами монастырей, за заборами опальных изб, жило и набирало силу. Ярое зло. Да вот и имя Григория Отрепьева в сыске произнесено не было. Не дознались до него. Не то не спросили о таком, не то не ответил о нём Фёдор Романов.
4
4
4
Монах же сей, почувствовав опасность, из Чудова монастыря ушёл. Вот только здесь был, и вдруг не стало. К вечерней службе собралась братия, а Григория нет. Заглянули к нему в келию — нет. Спросили у иеродиакона Глеба, но он руками развёл. Так и пропал монах. Вот и не иголка, но не сыскали.
Отрепьев объявился в Галиче. Был он теперь в рваной рясе, в истоптанных сапогах, с тощей котомкой за плечами. Лицо скорбное, голодное, глаза опущены. Покружил монах по городу — видели его на базаре, у одной церкви, у другой, — посидел он на берегу озера, расстелив тряпочку с харчами, и исчез.
Через некоторое время постучался Григорий Отрепьев в ворота Борисоглебского монастыря в Муроме. Было холодно, ветрено, обмёрз монах в зимнюю непогодь, притопывал сапогами в ледяную дорогу, дышал паром в сложенные перед ртом ладони. Его пустили в обитель. Он отогрелся в трапезной, серое лицо порозовело, спина расправилась, и стало видно, что человек он молодой, здоровый, а значит, послужить обители может. К тому же сказал монах, что навычен письму, и тем обрадовал игумена, так как в последние годы заплошал монастырь и здесь больше о насущном хлебе думали, нежели о древних бумагах и книгах, ветшавших в забросе. Не раз и не два игумен с досадой всплёскивал руками — ах-де, ах, — но и только: в камору, где были сложены книги, и ногой не ступал. Так что монаха, видя, что в сем деле он вельми может быть полезен, и расспрашивать не стали, откуда и как в Муроме оказался.