Уютное кресло не спасало. Калиновский сидел, не расслабляясь ни на минуту. Жилы на тощей дряхлой шее были натянуты, голову он держал слишком высоко. Ноги и руки затекали, были холодны, ныла поясница, но гетман терпел ради потомков. Его одно смущало: брови. Как быть с бровями? Поднять — на лице, пожалуй, отразится недоумение, совершенно ненужное портрету, сдвинуть — тоже нехорошо, суровость могут принять за беспомощность. Так все сеансы и шевелил Калиновский бровями, пристраивая их на лице таким образом, чтоб не испортили портрета.
…Наконец работа была закончена.
Дабы не обидеть художников, гетман заплатил всем поровну, а выбор сделал, когда художники покинули имение.
Выбор гетмана пал на два портрета. На работу самого первого художника, который нарисовал старичка молодцом двадцати пяти лет. Этот портрет Мартын Калиновский отправил в Яссы, княжне Роксанде. Другой портрет был оставлен, для вечности, ибо отвечал всем запросам заказчика. Остальные портреты гетман приказал сжечь.
3
Василий Лупу со всем семейством молился в монастыре Галии.
Тоска разъедала душу господаря. Восемнадцатый год сидел он на молдавском престоле. И не было в мире другого столь тряского, столь ненадежного царского места.
— Мне нравилось ходить по зыбям и не тонуть, — говорил Лупу старцу-подвижнику, обрекшему себя на вечный пост и вечное молчание. Келия была узкая и длинная, как ножны меча. С одной стороны дверь, с другой — изразцовая печь. Ни одного окна. У стены лавка, служившая старцу ложем, у другой скамейка для гостя. Дверца печи была открыта, и неровный огонь прогорающих поленьев освещал лица.
«Как светел и прост он, когда свет озаряет его, — думал Лупу о старце, — но как темно и загадочно движение его мыслей, когда на лицо ему ложатся тени».
— Я, воздвигший храм Трех Святителей, выкупивший у турок за триста кошельков мощи святой Параскевы, построивший этот вот монастырь и церкви в Оргееве и Килии, открывший двадцать школ, издавший первые в Молдавии книги, неужто я недостоин человеческой благодарности? — спросил у старца Лупу и, не удержавшись, высказал то, что держал на сердце: — Я ли не послужил Господу?!
Он закрыл глаза, творя мысленно молитву, и услышал странные звуки. Как птичка, чивиркая себе под нос, старец смеялся.
Две гневные морщины пересекли высокий лоб господаря.
— Да, я похож, похож на того фарисея, который сам себя возвысил над мытарем! — крикнул он в лицо старцу. — Но сколько было господарей до меня, которые ничего не сделали для спасения темных душ молдаван! И неужто мне такая же цена перед Богом, как и всем им? — Пал на колени, перекрестился. — Знаю, грешен! Грешен! Так помолись же за меня! Горько мне полагаться на один только свой уставший ум. Ну, свалят меня, кому легче станет? Народу? Да нет же! Будет ему во сто раз хуже. Не я ли добился у турок благодеяния, когда три года Молдавия не платила дани? Не я ли дал народу законы, которые вывели его из звериного невежества… Почему же я так одинок в этой стране?