Она смотрит на меня.
Прости меня, прошу.
Она потрясена.
Очень, очень прошу.
Потрясена моими словами.
Я испортил, к черту, жизнь и вам, и себе, всем нам, прости меня, очень тебя прошу.
Она улыбается улыбкой радости и горечи, радость – из-за моего порыва, горечь – из-за моей жизни, и она снимает одну руку с широкой груди Отца и обнимает меня. Притягивает к себе. Обнимает меня одной рукой, и я позволяю себя обнять, и тоже обнимаю ее. Я никогда не делал этого раньше. Не обнимал свою Мать. За всю жизнь ни разу. Отец протягивает руку и тоже обнимает меня, а я его. Мать все еще плачет, она не может не плакать, ведь ее младшего сына только что приговорили к трем годам тюрьмы, мы с Отцом обнимаем ее. Обнимаем друг друга. Мы семья. Хоть я их сын уже двадцать три года, мы никогда не были семьей. А сейчас мы семья. Когда обнимаем друг друга. Когда Мать плачет над моей пропащей жизнью. Когда Отец обдумывает, как спасти меня. Когда я пытаюсь примириться с необходимостью провести три года в камере.
Мать прекращает плакать. Лицо у нее в подтеках и пятнах, но ей все равно. Руку с отцовского плеча она убирает, а на моем оставляет, вытирает лицо свободной рукой. Сморкается, глубоко вздыхает. Пытается совладать с собой. Она говорит.
Так что же нам делать?
Поживем – увидим, мама.
Но я не хочу, чтобы ты сидел в тюрьме.
Я тоже не хочу.
Так что же нам делать?
Поживем – увидим.
Она кивает, ее кивок – словно сигнал, который мы все понимаем. Мы садимся, но не так, как прежде. Мы садимся вместе. Маленьким полукругом. Мы все понимаем – что-то изменилось, мы даже обессилели. Эта перемена потребовала от нас много сил. Мы сидим вместе. Мы семья.
Отец смотрит на часы.
Кажется, время обеда.
Мы с Матерью встаем. Идем к двери, открываем ее, выходим из комнаты. Отец говорит.
Увидимся завтра.
Да.