Светлый фон

Все мои действия, моя борьба за новый метод предстанут перед Босковом в совершенно ином свете. Молодой торгуется со старым, чтобы втихаря замазать скверную историю. В этом клане все одной веревочкой связаны.

И никогда Босков не поверит, что во мне могло проснуться нечто иное: желание делать теперь все по-другому, лучше, потребность избавиться с помощью активного действия от опустошенности, пресыщенности и бессмысленности существования, — и никогда в жизни не заслужить мне больше его доверия.

Вчера, в кабинете у шефа, еще была возможность сказать правду. Но я не использовал этот шанс. Из деликатности хотел поберечь отца Шарлотты. Нет, дело было не только в деликатности. Важнее истины была для меня моя дешевая победа и желание доказать Боскову, что тактическими ходами можно достичь большего, чем с помощью твердых принципов. А теперь мне не оставалось ничего другого, кроме как по-прежнему молчать. Потому что говорить было уже слишком поздно. Бывает ведь, что человек упускает момент, когда надо спрыгнуть. И тогда становится совсем другим, чем ему хотелось.

Если я сейчас все выложу Боскову, то это будет выглядеть так, словно я раскрываю карты только затем, чтобы избежать нажима со стороны Кортнера и вытащить голову из петли. То есть саморазоблачение как новый тактический ход. Но ничто так не претило Боскову, как подобное лавирование. Я должен был прийти к нему по доброй воле. Ведь я так себе и представлял: когда все будет уже сделано и я приду не с пустыми руками, немного горькой правды — это как острая приправа к большому успеху. Теперь я уже слишком сильно увяз. Рыльце здорово в пушку.

Я все еще стоял на лестнице. И невольно представлял себе, что произойдет, если Босков сейчас узнает всю подноготную. Он не побагровеет, как обычно, а, наоборот, побледнеет. И его уже не сдержать. Конец добродушию, забыт девиз: нужно уметь человека понять. И ничего не значит, что он заплыл жиром в этом болоте, в конце концов, он просто ждал. Ждал такого случая, как этот. Он соберет партийную группу, и обсуждать они будут не только непорядки, которые вскрыл Вильде. Мне просто повезет, если не будет произнесено слово «саботаж». Все, чего Киппенбергу до сего момента разными уловками удавалось избежать, обрушится на институт, как извержение вулкана: Босков выступит против всего клана, против кортнеровской клики, против Киппенберга. К черту самообман: я в конечном счете тоже из их компании. И уже давно. Возможно, я искал путь к Боскову, но я его не нашел. Этим путем я сюда пришел, в мятых штанах, в ботинках, разъеденных кислотой, бывший рабочий химического завода; но я принялся искать уголок, где еще сохранились культурные традиции, где можно было бы приятно просуществовать. Я прижился в высококультурном ланквицевском доме, и трижды справедливы слова, сказанные накануне вечером: я забыл, откуда пришел. Но тут не одна забывчивость; и сейчас мне ясно, почему тогдашний Киппенберг так боялся вопроса, который его мучил: откуда у этой молоденькой девчонки брались силы жить в постоянном конфликте и искать собственных путей. И Босков со своими товарищами будет искать новых путей и найдет их; и не станут они больше проявлять деликатность к ланквицевской чувствительности, кортнеровским желудочным коликам и киппенберговской тактике лавирования. Чем это кончится, известно заранее. Ланквиц кинется к своим покровителям, а Босков позаботится о том, чтобы раскрыть глаза замминистру, и тот увидит вещи такими, какие они на самом деле, а не как он до сих пор их себе представлял благодаря киппенберговским уловкам. Развязка наступит быстро. Кортнер со своей отрыжкой очутится в фармацевтическом училище и пробормочет: так всегда бывает! Ланквиц вспомнит о перенесенном инфаркте, и с честолюбивым желанием быть не только крупным экспериментатором, который еще многому может научить молодежь, но и представительствовать в качестве директора института, будет покончено.