Женщины оставались в фургонах, молились, дрочили и пили джин. У Большого Барта было 34 зарубки на револьвере и плохая память. У Пацана на револьвере зарубок не было вообще. Зато у него было столько уверенности, сколько остальным редко доводилось видеть. Из них двоих Большой Барт, казалось, нервничал больше. Он отхлебнул виски, опустошив пол-фляжки, и подошел к Пацану.
– Послушай, пацан…
– Н-ну, заебанец?…
– Я в том смысле, ты чего распсиховался?
– Я тебе яйца продырявлю, старик!
– За что?
– Ты спутался с моей бабой, старик!
– Слушай, Пацан, ты что, не видишь? Бабы стравливают одного мужика с другим. Мы просто на ее удочку попались.
– Я не хочу это говно от тебя слышать, папаша! Теперь – назад, и берись за пушку! Ты меня понял!
– Пацан…
– Назад и за пушку!
Мужики у костра замерли. С Запада дул легкий ветерок с запахом конского навоза.
Кто-то кашлянул. Женщины затаились в фургонах – пили джин, молились и дрочили.
Надвигались сумерки.
Большой Барт и Пацан стояли в 30 шагах друг от друга.
– Тащи пушку, ссыкло, – сказал Пацан, – тащи, ссыкливый оскорбитель женщин!
Из-за полога фургона тихонько появилась женщина с ружьем. Это была Медок. Она уперла приклад в плечо и прищурилась вдоль ствола.
– Давай, хуила оловянный, – произнес Пацан, – ТАЩИ!
Рука Большого Барта метнулась к кобуре. В сумерках прозвенел выстрел. Медок опустила дымящееся ружье и скрылась в своем фургоне. Пацан валялся на земле с дырой во лбу. Большой Барт спрятал ненужный револьвер в кобуру и зашагал к фургону. Всходила луна.