Свет. Озилио точно ждал посетителя. Сквозь чрезвычайно грязные стекла его четвертованного окна было, однако, видно, что он сидел посередине комнаты за столом. Ильязд вошел, постучав, но не дожидаясь ответа. Стол был покрыт исписанными листами, таблицами, фигурами. На стенах все те же звери и люди, те же свитки в углу. Ничего не изменилось с прошлого раза.
Озилио не поднял головы и ничего не сказал. Согласно обыкновению он остался погруженным в мысли, не отрываясь от измаранного клочка, и только долго спустя он откинул голову с закрытыми глазами и запел – это был его голос. Это он пришел к Ильязду под его окна петь серенаду любви, он в течение часов уходил от него, он заманил его сюда на высоты, на последнюю окраину. Этакая сирена! Петь таким женским голосом, предложить Ильязду то, чего ему так не хватало, о чем он томился, и в ответ на возникающую влюбленность, на его мечты о красавице преподнести личину противного старика, погруженного в одну и ту же невыносимую до тошноты философию.
И как нарочно, чтобы подчеркнуть, усилить сие противоречие, Озилио не переставал. Он повторял самые душевные мотивы, самые бесконечно малые просьбы, бесконечно большие признания. И Ильязд, вместо того чтобы негодовать, возмущаться, также зажмурил11 глаза и, еле покачиваясь на стуле, слушал удивительную женскую песнь.
Давно прекратилась она. Он раскрыл глаза от удара по плечу. Костлявый Озилио теперь стоял перед ним с лицом, встревоженным до последней степени. “Ты видел сны, а теперь увидишь действительность, я привел тебя потому, что тебе угрожает великая опасность”.
– Опасность? Но мне все время угрожает опасность. Какое мне до нее дело? Наставления, размышления, этого более чем достаточно. Спой еще, спой еще, лучше дай мне почувствовать себя хотя бы во сне12 счастливым.
Пустые слова. Разве существует для Озилио человеческое? Он сокрушался, ломал в отчаяньи мебель, стуча единственным стулом по полу с такой силой, что вскоре в его руках осталась только спинка13. Но это отчаянье было страхом и отчаянием при мысли о гибели его философских сокровищ, а не его чувств. Человеческое, какое значение имеет это? Не стыдно ли Ильязду поддаваться на голос пери? Озилио пел, зная, что Ильязд поддастся, но сам содрогался при боли, что Ильязд клюнет.
– Почему ты не послушал меня тогда, не остался со мной? Я научил бы тебя величайшей мудрости, где отражается Византия, гностики и Каббала. Я научил бы тебя Хохме14, которую называют Софией, тайнам, о которых ты можешь только догадываться. Помнишь разговоры Синейшины? Это только сотая сотой доли того, что я мог бы рассказать тебе, итоги незначительной беседы. Я могу тебе объяснить и сто семь колонн, и тридцать два пути Бины, и пятьдесят врат Хохмы. Но еще не поздно. Останься со мной. Я тебя избавлю от твоей тоски. Ибо твои скитания, приключения, беспокойства, твое отвращение потому, что ты скучаешь по женщине, – он говорил, остановившись против Ильязда, подняв руки, колыша широченными рукавами в театральном колпаке. Но Ильязд ничего не хотел. К черту мудрость. Старый фигляр. Неужели ты до сих пор не можешь вбить себе в голову, что мне она не нужна, что я ничего не хочу знать, ничего не хочу постичь, хочу жить от сегодняшнего дня до завтрашнего, как живется, как придется. Не собираю, не забочусь, не хлопочу. Не знаю сомнений. Родился, жил и умер, вот и все, что будет, то будет, к черту мудрость и звезды, залегшие в небесах. Какое мне до них дело?