— То-то, дурак!
Лицезреть княгиню Марью не доводилось. Уповал — минет чаша сия. Наслышан о ней, шалой бабенке, предовольно. Весь Питербурх вымела подолом. Канцлер — тот плачет от нее.
— Где она?
— В сенях сидит.
— Я те дам сени! Чучело! В вести-бюле. Огрею вот по башке.
Ругнешь всласть, душу отведешь… А этот… Выбранился еще раз, встретив пустые глаза немца — дворецкого. Скукота с иноземной челядью, их крой почем зря, а словно об стенку… Дворецкий, мыча полувнятно, являл смущение, — ея светлость подняться в апартаменты не пожелала.
И что ей взбрело! Словечко еще крепче висело на языке, когда шел, стуча тростью, к визитерше.
— Низко кланяюсь, княгиня.
— Ну так кланяйся, батюшка, шея не треснет, — выговорила гостья, едва разнимая тонкие, жесткие губы. А спутник ее — мордастый молодчик в кургузом кафтанишке с медными бляхами на поясе — вскочил и даже подпрыгнул в усердном реверансе.
— Это Иогашка мой. — Умолкла на миг и застыла сухим, скуластым лицом. — Секретарь мой, Иван Иванов сын Шефель. Как я с челобитьем к тебе…
Стыда нисколько нет. Канцлер сказывал, живет Куракина на постоялом дворе и при ней немец, который был у князя Ивана Голицына учителем.
— Пожалуйте, княгиня, наверх.
— Нам и в прихожей ладно. Куда уж нам в этакие искусства! Недостойна я ступать по мармурам твоим, горемыка, брошенная мужем.
Причитала не двигаясь. Гвоздем будто прибита к скамье.
— Нет уж! — рассердился князь. — Извольте встать. Здесь разговаривать не будем.
Послушалась, засеменила следом, подобрав платье и телогрею, не прекратив жалобы. На Питербурх, на погоду, на Неву. Вишь, и река не угодила, плеснула в лодку, замочила ноги.
Провел через зал двухсветный, указал тростью роспись на потолке. Такого ведь отродясь не видывала.
— Жалею, не погуляли мы на свадьбе, княгиня. Здесь бы и сыграли. Почто отказала хорошему жениху? И для дочери твоей конфузно.
В залу льется солнце, и медные щиты светильников, опоясывающие залу, свечение умножают. Княгиня вскидывает злые глаза, не мигая.
— Тебе не краснеть, отец мой.