Но все дело было в том, что ее дорога никуда не вела — это была просто дорога и путник на ней, бредущий куда глаза глядят, а послание, которое он несет, было им самим, этим путником, собственно Ликой, со всеми ее дорожными впечатлениями и случайными встречами. В любой момент (уж так выходило) этот путник мог повернуть и идти, куда угодно — хоть обратно! — ибо никто его нигде не ждет и никому–то его послание не нужно.
Вот таково ощущение от чтения ее стихов, и таков, не сомневаюсь, был внутренний импульс их написания, — импульс скрытый: собственно, источник ее поэзии, касталийский ключ, движущее начало, невидимое для нее самой, но открывающееся постороннему взгляду. Это скрытое пронизывало у нее все, и все было определено этим. Одним словом, это можно назвать: безысходность. А ведь безысходность — это и есть смерть.
Лика постоянно решала одну и ту же арифметическую задачу: из пункта А в пункт В вышел пешеход, но в пути он заблудился, и его застала ночь; спрашивается, что он увидит во тьме? Ничего! — он будет плутать, возвращаться на следы свои, на ощупь искать дорогу — и его дорогой, естественно, будет он сам и не будет у него никакой дороги, ибо даже в физике путем называется только кратчайшее расстояние между двумя точками, а не бесполезное плутание в поисках этого пути.
Но, читатель, ведь таков же и мой путь — я точно так же на ваших глазах плутаю в трех соснах, — проплутал на протяжении всей этой книги, не находя выхода из тупика. Однако теперь я все-таки знаю, что заблудился, а Лика этого до сих пор не знает — вот почему я, пожалуй, подумал сейчас, что она моя мертвая душа. Она и есть моя дорога, потерянная во тьме, она мое послание вам…
Если угодно — открытое письмо к читателю (теперь уже открытое); телеграмма, безуспешно ищущая своего адресата; бабочка с оторванными крыльями; бедный ангел, позабывший, что ему нужно возвестить.
***
***— Почему ж ты не пишешь? — спросил я.
— Не знаю. Нет охоты.
— Что ж ты делаешь?
— Да так — пью вермут, вижу сны…
Меня покоробило это: «пью вермут».
— Что за сны?
— Вот сегодня приснилось, что я родила ребенка, — отвечала она и сразу же стала рассказывать сон:
— Как будто я хожу вот здесь, по мастерской, и мне надо родить. Неизвестно, как это сделать, но надо. И я тужусь, рожаю — очень легко. Потом кладу ребенка в колыбель, а сама выхожу, и это сразу оказывается комната мамы. Там какие–то неизвестные люди разговаривают, курят. Я чувствую, что сделала трудное дело, и мне тоже надо закурить. Прошу закурить, мне протягивают сразу несколько пачек — закуриваю. И тут появляется дядя Саша и говорит, что надо покормить ребенка. Мне неприятно, что он застал меня с сигаретой, я ее загасила, выхожу почему-то на улицу и иду в мастерскую. По дороге встречаю Тамару Лядскую и говорю ей, что родила. Она отвечает: «Вот хорошо», — и я уже оказываюсь здесь, в мастерской. Тут же дядя Саша. Я его спрашиваю: «Как кормить-то?» Он говорит: «Как обычно — грудью». Я собираюсь кормить и вдруг вижу, что слева у меня нет соска, а справа — нормальный хороший… Покормила справа, потом кладу в колыбель и думаю, что ведь ребенка надо как-то назвать. Беру лист бумаги, разделяю его пополам, чтобы слева писать мужские имена, а справа женские, и только после этого понимаю, что не надо было разделять, а надо вначале просто посмотреть, кто ребенок — мальчик или девочка. Говорю дяде Саше: давай, мол, посмотрим, — говорю я, — мальчик или девочка. Он говорит: «Давай». Мы его разворачиваем, смотрим — девочка. Я только на одно мгновение пожалела, что не мальчик, а потом думаю: ну как же, конечно, я ждала девочку — как хорошо! Дядя Саша спрашивает: «Ну и как ты ее назовешь?» Я только хочу ответить и вдруг просыпаюсь.