Через день, утром, около десяти Столыпин стоял перед столом начальника штаба Траскина, в одном из номеров гостиницы Найтаки, где тот остановился (полковник прибыл вчера к ночи, но об этом никто не знал). Его приезд не имел, конечно, отношения к случившемуся — всё просто свалилось на него, а так он ехал подлечиться от своей подагры, которая временами разыгрывалась всерьез, и надо было присмотреть за настроениями мадам Граббе: та совсем расклеилась, судя по всему, нервы сдали. Сам несчастный командующий был еще в походе.
У полковника был вид человека, который ненавидит всех чохом: и убийц и убитых. Это они все подвели его. Отвечать кому-то надо? Это для Столыпина погиб друг, а для начальства это — беспорядок.
Он молча дочитывал какую-то бумагу, потом поднял голову:
— Садитесь, капитан, садитесь! Прочтите тоже!.. — и протянул ему.
Столыпин сперва увидел подпись («Лекарь, титулярный советник Барклай-де-Толли»), а потом впустил в себя всё остальное…
«При осмотре оказалось, что пистолетная пуля, попав в правый бок ниже последнего ребра, при срастении ребра с хрящом пробила правое и левое легкое, подымаясь вверх, вышла между пятым и шестым ребром левой стороны и при выходе прорезала мягкие части левого плеча, от которой раны поручик Лермонтов мгновенно на месте поединка помер».
— Прочли? Хорошо стреляют господа офицеры войск Кавказской линии — по своим! и находяся в тылу и вдали противника. Что бы им проявлять эти качества в походах? Зря вы не поехали с ним в Темир-Хан-Шуру! — добавил он, протянул руку и забрал у Монго листок.
— Я задал бы вам вопросы. Но вы ж все равно не ответите? Вы поколение такое!..
— Смотря какие вопросы! — помолчав, сказал Столыпин.
— Я бы хотел знать по-настоящему, что произошло.
— В том и секрет, что ничего настоящего не произошло, — сказал Столыпин. — Но, может, мне кажется!..
Что он мог объяснить? Ничего не мог!
— Хотите взглянуть на это? — и Траскин подвинул к нему еще одну бумагу.
Писалась она наспех и явно в неудобной позе. Или в ситуации не совсем удобной. Почерк крупный — и всё вкривь и вкось. Столыпин не сразу вник.
«Для облегчения моей преступной скорбящей души позвольте мне проститься с телом моего лучшего друга и товарища!»
«Для облегчения моей преступной скорбящей души позвольте мне проститься с телом моего лучшего друга и товарища!»
Столыпин сперва увидел про «моего лучшего друга и товарища», а потом сверху красным карандашом: «Не разрешаю!»
Он узнал почерк Траскина. А там уж догадался, что неразборчивая подпись — Мартынова.
— Я воспретил. Не возражаете? — спросил Траскин.