Она посмотрела на мое лицо и засмеялась.
— Генет умерла в тюрьме, Мэрион. Генет больше нет. Когда у тебя отнимают живого ребенка, умираешь. Ничего важного в моей жизни больше не осталось. Я — покойница.
Такого необычного сострадания я не испытывал никогда, оно было лучше, чем любовь, оно освобождало меня, избавляло от нее. Мэрион, сказал я себе, она обрела величие. А коли человек велик, что ему еще надо?
Глава четырнадцатая Сатанинский выбор
Глава четырнадцатая
Сатанинский выбор
Если оглянуться назад, моя болезнь началась в воскресное утро, в ту светлую минуту, когда просыпаешься в полной тишине и сознаешь, что один дома, а ее нет. Сорок три дня спустя накатила первая волна тошноты, этакое цунами, словно Везувий обрушился в море. Потом на меня спустился древний туман, клубящаяся мгла родом с гор Энтото, пронизанная голосами животных. А на сорок девятый день я потерял сознание.
Примечательно, что жизнь может в корне измениться из-за такой безделицы, как решение открывать или не открывать дверь. Я впустил Генет в пятницу. Через два дня она исчезла, не попрощавшись, и ничто уже не было таким, как прежде. Она оставила на обеденном столе крест святой Бригитты — видимо, в дар мне. Когда-то крест принадлежал ее отцу а еще раньше — канадскому солдату по имени Дарвин.
Рассказ о ее бывшем муже тянулся, словно осложненный грипп. Что ж, я сам настоял. Оказалось, Генет способна на бескорыстную любовь — только не со мной. И все-таки между нами в моем доме установилось некое равновесие — а может, нам просто показалось, — как между детьми, играющими в семью, в доктора.
После работы я летел домой в надежде, что Генет ждет меня на крыльце. У меня сердце екало, стоило мне взглянуть на желтую бумажку, прилепленную с внутренней стороны сетчатой двери: «Ключи у соседа. Его фамилия Холмс. Чувствуй себя как дома». Всякий раз я перечитывал записку: мне все мерещилось, я что-то упустил. Признаюсь, я даже оставил у двери огрызок карандаша, чтобы ей было чем написать ответ.
К пятнице, через неделю после того, как я затащил ее к себе, желтая бумажка рявкнула: БОЛВАН! Карандаш ее поддержал: БОЛВАН ВЫСШЕЙ КАТЕГОРИИ! Я сорвал записку и выкинул карандаш на улицу.
Я не злился на Генет. Она была, по крайней мере, последовательна. Я злился на самого себя, ведь я по-прежнему ее любил, во всяком случае, любил мечту о нашем духовном единении. Чувства мои были неразумны, иррациональны и неизменны. Боль тоже не менялась.