Дядя Поссио сидит у нас, осторожно выхлебывает бульон с вермишелью, стараясь не упустить ни капли, лицо загорелое, изможденное, жидкие волосы аккуратно зачесаны, локти пиджака лоснятся.
— Понимаешь, Дуилио, — говорит он всякий раз, — я не ищу особенной работы. Ну просто чтобы была зарплата, пусть даже и маленькая. Мне ведь и крох-то хватит. Если каждый день по крохе, то в получку тридцать крох. — И он возводит ладони к небу, будто на Мосту Вздохов,[354] и воспроизводит жестами, как кроха опускается с небес, манна приникает к ладони, и как он счастлив от ниспосылаемой благостыни.
— И сегодня у меня почти уже было получилось. Я ходил на прием к Карлони, в сельскохозяйственную управу. Этот все может. Когда захочет. У меня была к нему записка, ведь же известно, в наше время без рекомендательной записки ты никто. А сначала на вокзале я купил газету. Ты же знаешь, для меня политика — темный лес, я купил что лежало, даже не читал газету в поезде, потому что вагон был битком и я еле держался. А она была в кармане. Пригодится, даже если не читать, завернуть чего-нибудь. Захожу к Карлони, он со мной так хорошо поговорил, берет письмо, вдруг смотрю — косится поверх письма. И говорит мне прямо не читая даже: свободных мест нет и не ожидается. Лишь только у дверей я заметил, что газета в кармане у меня — «Унита».[355] Знаешь же, Дуилио, я к правительству полностью лоялен, я просто взял газету, которая лежала ближе, а тот-то, глядь, у меня «Унита» в кармане, ну и свободных мест нет. Свернул бы я ее названием в середину, и все пошло бы прекрасно. Но если кто-то невезучим уродился… Судьба такая, как ты думаешь, Дуилио?
В городе открывается танцплощадка. И каждый вечер на ней царит наш двоюродный Нуччьо, вырвавшийся от иезуитов. Теперь он совсем повзрослел (сказать по чести, мне он казался порядочно взрослым и когда сек Мишку). На него напечатали даже в газете карикатуру, и родители лопаются от гордости: Нуччьо извивается сразу во все стороны (как дядя Гаэтано, но не так судорожно) в танце, охватившем всю страну, как эпидемия, — в безумном буги-вуги. Я маловат пока для этих танцев, я маловат даже и для танцплощадки, так что дрыгание этих щелкунчиков на паркете я воспринимаю как кощунство — после Граньолы и его перерезанного горла.
Мы вернулись, когда лето только началось. Мне скучно. На велосипеде в два часа дня, когда город отдыхает, я выписываю круг за кругом. Одурманиваю себя пространством, чтоб выдерживать духоту и скуку. Дело даже не в духоте, а в тоске, разъедающей меня изнутри. Мною владеет единственная настоящая страсть лихорадочного, одинокого отрочества.