А вот в это я не хочу верить. Я все равно буду ждать.
И я уже дождался зимы. Снега, мороза, таящего снега и нового мороза, от которого по дороге в метро трясет и лихорадит и тянет побыстрее оказаться под землей, где просто теплее.
Вчера на корпоративной квартире я увидел, как спящий на раскладушке рядом со мной слепой калека с сильно обожженным лицом достает из кармана какой-то флакончик и нюхает его – долго, вдумчиво, – и, как мне показалось, всхлипывает время от времени. Возможно, этот аромат для него что-то еще значит. Он кого-то вспоминает с его помощью. Или просто пытается заглушить окружающую его вонь. Я хотел было его спросить – как так вышло, почему он оказался здесь, без крова и надежды на будущее? Но я побоялся, что он спросит меня о том же, и мне будет стыдно рассказывать ему, как я по пьяни разбился на «газели», после чего утратил способность к самообладанию и продал свою задницу Хазану за корку хлеба и угол. Мне показалось, что в его жизни горя было больше, чем в моей, и в глубине его души теплится сейчас гораздо больше слепой надежды и веры в то, что все будет лучше, чем могло бы собраться у меня за всю жизнь.
На Лесной во второй половине морозного дня я случайно встречаю того самого мужичка в сапогах, который мочился в угол на корпоративной квартире. Он ночует то там, то неизвестно где, и мне кажется, что его жизненный путь, как и обожженного калеки, еще сложнее моего. Я не припоминаю ему того случая, потому что мне, в сущности, плевать и на него, и на его сомнительные антисоциальные акции. Как оказывается, ему сорок семь, и его зовут Паша. Он жалуется, что работа идет не очень ладно, и я понимаю, что это как-то связано с его непримечательным, не вызывающим жалости и сострадания образом обычного забулдыги, но ничего не говорю. У меня перерыв, и я захожу в вагон за Пашей, сажусь на свободное место и наблюдаю его манеру работы. Он громко – так, что слышно на весь поезд, – просит