— Нет, — ответил я, очень довольный тем, что меня знают и здесь.
Старик сел на лошадь, кивнул мне, прощаясь, и тронулся в путь. Сначала он ехал по тропе, но вскоре свернул куда-то в сторону и исчез из виду.
А я стоял и смотрел на свои следы, стараясь понять, как мог старик определить по ним мое происхождение. На минуту я даже забыл обо всем: о стихии, натворившей столько бед, о командировке, о гордости, которую, я испытал, убедившись, что обо мне слышали здесь, и даже о заплаканных глазах-льдинках замерзшей овцы. Садап сказала бы наверняка: "Мальчишество!" Но я знал, что это был голос крови, заставивший меня вспомнить годы, проведенные здесь, в пустыне, где каждый след говорит столько, сколько не скажет порой и толстый учебник — один из тех, что приходилось мне прорабатывать перед каждой сессией в университете.
Последний километр до Аджикуйн показался мне самым длинным. Теперь мной владело одно желание — отогреться, и я нетерпеливо приподнимался в седле, надеясь разглядеть на горизонте уютный столбик дыма над чабанским кошем. Но его не было. Так я и въехал в Аджикуйи.
Неподалеку от мазанки, на расчищенной от снега площадке, трое чабанов строили агыл — загон для овец. Крепкий парень лет двадцати в засаленной телогрейке, отложив в сторону лопату, долбил мерзлую землю. Двое других ставили в соседнюю, уже готовую ямку срубленный ствол саксаула, засыпали измельченной, обледеневшей землей, утрамбовывая ее ногами. Лица их блестели от пота, и я, продрогший, даже позавидовал нм.
Один из чабанов повернулся ко мне, забелела короткая белая бородка на морщинистом темном лице, — это был тот старик, что недавно повстречался мне в пустыне. Нерасседланный конь возле мазанки тянулся к охапке сена на снегу.
Чабаны поздоровались и, прервав работу, принялись с интересом разглядывать меня.
— Это — корреспондент, — произнес старик. — Тот самый, который не так давно рассказывал по радио о пашем уважаемом Мерете Касаеве…
— А теперь приехал, чтобы рассказать о вас. О вашей героической борьбе со стихией, — подхватил я, едва шевеля замерзшими губами. — Передать ваш опыт другим…
Чабаны переглянулись и молча продолжали работу.
Можно было бы начинать беседу с ними прямо сейчас. Глухие удары топора о каменную землю, возгласы "хек!", "хек!", которыми сопровождались эти удары, треск обламываемых веток саксаула, свист ветра — все это послужило бы прекрасным фоном к репортажу.
Я готов был приступить к работе даже не обогревшись — пробудившийся репортерский азарт оказался сильнее мороза. Но техника, как известно, лишена эмоций: моему магнитофону, прежде чем начать запись, требовалось отлежаться в тепле. Волей-неволей пришлось отправиться в мазанку. Здесь было неуютно и холодно: три вытертые кошмы на полу, грязная кухонная утварь возле остывшей печи, тощий, скособочившийся мешок с мукой в углу. Вода в кумгане покрылась корочкой льда. Ах, как я пожалел, что, выезжая из штаба, не запрятал магнитофон под пальто; теперь не нужно было бы ждать!