Говорят, в детстве мысль о смерти не приходит в голову, даже когда смерть близка. Пожалуй, верно; я не думал о ней, хотя она была совсем рядом, а только испытал безотчетный и безумный страх, окончательно лишивший меня сил и заставивший рухнуть лицом вниз. Потом мне почудились голоса. Я застонал и открыл глаза. Никого!
Поэтому я не поверил, когда почувствовал, что меня переворачивают на спину, разжимают зубы, вливая в пересохшее горло струйку прохладной воды. Сознание возвращалось медленно. Наконец я пришел в себя и увидел склонившееся ко мне лицо с черной густой бородой. Борода закрывала полнеба, и в другое время я, наверное, испугался бы. Но сейчас безжалостное небо пугало меня больше, и вместо страха я почувствовал благодарность к этой бороде, от которой падала тень на мое воспаленное лицо.
Тут я и услышал слова: "Ты как здесь оказался, сынок?" — "Своего верблюда искал". — "Ох, какой ты глупый! Ты, наверное, из аула Дашли?" — "Да". — "Анкар-ага — твой дед?" — "Откуда вы знаете?" — "Кто тебя в такую жару послал за верблюдом?" — "Никто. Сам пошел". — "Ну, вставай, домой пора".
Мы двинулись к аулу. Я едва шел, и мой спаситель, наверное чтобы поддержать мои силы, то начинал ругать меня, то рассказывал, как шел он два дня по следу волка, пока не наткнулся на мой след. "Пустыня — не лужок, где ты играешь в альчики! Пустыня проглатывала и не таких глупых, как ты!" — "Но вы же идете по ней!" — пытался возразить я. — "Я — следопыт! — отвечал он с гордостью. — Чтобы идти по пустыне, надо много знать, мальчик. Вот вырастешь, станешь следопытом, тогда ничто тебя не остановит!"
Неужели это был Каратай-ага? Но почему он ничего не сказал мне, когда встретил здесь, в Аджикуйи? Забыл? Или не захотел напрашиваться на благодарность? Ну что ж, я сам напомню ему. Не ради простого любопытства: он ли? И не ради того, чтобы высказать запоздалую признательность, если он действительно оказался моим спасителем, — она ему не нужна. Это нужно было мне, хотя я и не смог бы ответить, если бы меня спросили: "Зачем?" Далекое воспоминание неведомым образом смыкалось в моем сознании с сегодняшним днем, с поездкой в Аджикуйи, с ожиданием Мерета Касаева, с отношением чабанов ко мне и моей обидой на них, с ночной работой в промерзшей пустыне, с пропажей сура в соседней отаре… Я почувствовал легкий озноб и странное, чуть хмельное возбуждение, поняв в полусне: все это материал моего репортажа, который уже давит на меня и который я еще никак не могу осмыслить, чтобы изложить на бумаге. Выходит, что бы я ни делал здесь, в Аджикуйи, подчиняясь больше душевному порыву, чем рассудку, — все прорастало в моем сознании будущим репортажем. Только совсем не таким, каким он представлялся мне, когда я ехал сюда.