двурушников. Только снова мерещился ей призрак упрощенности: разве можно
корчевать так, что коммунисты боятся доверить друг другу даже агитационную работу?
И вот уже два месяца она старается ничего не писать, сама: ее писания ничему не
помогают, а обвинять людей, даже не зная за что, она не может. Она надеялась, что
это просто очередные перегибы, которые частенько бывали у нас во время
политических кампаний, и сама же партия ударит по ним, как била прежде. А пока лучше
редактировать чужие заметки да организовывать у работников крайкома передовые
статьи. А что она может сделать еще? Разве что утешаться благодушными Хитаровскими
словами: «Перегибы отвеются, а доброе зерно останется»?.. Но кто же отвеет их, и когда
это будет?
На другое утро после театра Лида шла в редакцию и думала улучить минутку, может
быть, в обеденный перерыв, чтобы продолжить с Петром Ильичем вчерашний разговор о
Погодинских «Аристократах». Она вспоминала «Блокаду», «Любовь Яровую» ‐ пьесы
двадцатых годов, и думала о том, как быстро растет эпоха, как перерастаем мы идеалы
тех пьес, и в сегодняшнем нашем искусстве уже рождается зрелость гуманизма
победившего социалистического общества. Комиссар Аладьин привносил в революцию
свою личную злость и душевную неустроенность. Любовь Яровая была велика, самопожертвованием, погубив во имя революции мужа. А теперь большевики, как
Громов у Погодина, спасают для новой жизни даже тех, кто сам спасаться не хочет, Эти раздумья успокаивали, казалось, что в них определена основа действительности, а нервозность последних месяцев представлялась лишь взвихренной пылью, которую
ветер вознес над несокрушимой основой.
Войдя в редакцию, она поздоровалась с вахтером и уже прошла было мимо, как он