Светлый фон

– Ты когда-нибудь откроешь эту чертову дверь?

Папин голос звучит почти нормально. Уже не так дрожит изнутри.

Лео открывает дверцу лифта, потом дверь квартиры.

Он знает, квартира все та же, пятикомнатная, на седьмом этаже в центре Скугоса, – та же, которую он покинул не так давно. Конечно, знает. И все-таки комнаты словно уменьшились.

Съежились. Стали тесными.

Он невольно пригибается, чтобы не задеть головой потолок, когда папа велит ему снять куртку и свитер. Он все-таки зябнет, потому что покрывается гусиной кожей, пока папа осматривает прореху в рукаве куртки, а потом дыру на плече. Потом настает черед царапины на ключице Лео, она уже не кровоточит. Папа проводит пальцами по сухой неровной поверхности.

– Мне совсем не больно, папа, ведь задело совсем чуточку..

Папа уже на кухне. Включает конфорку, подогревает свое вино с сахаром. Садится за кухонный стол, наливает себе полстакана.

Лео разглядывает его спину; ему хочется сесть рядом, снова показать папе царапину, побуревшую, запекшуюся кровь. Он идет по коридору, который обычно казался намного длиннее, останавливается у открытой двери – Винсент, расставивший всех своих солдатиков на полу одной большой группой, залезает под кровать, достает оттуда новый теннисный мяч, весь в клочьях пыли, потом с улыбкой оборачивается к Лео:

– Смотри, Лео, это бомба. Всех разом свалит.

Винсент снова и снова бросает мяч на свою армию, подбирает и опять бросает, пока все солдатики не падают.

– Давай снимем ее, Лео, – шепчет Феликс у него за спиной. – Боксерскую грушу. Пойдем туда и закроем дверь.

Феликс выдвигает на середину рабочей комнаты трехногую табуретку, забирается на нее, тянется к потолочному крюку, но не достает.

– Здесь должна висеть лампа. Та, которую папа отнес в подвал. Останься она здесь, Кекконен никогда бы не ранил тебя папиным ножом… ты же чуть не умер.

– Да ведь ничего не случилось, Феликс. Я их побил. Обоих.

– Хорошо уже никогда не будет. Никогда! Слышишь?

Феликс пробует еще раз, стоит посредине табуретки, на цыпочках, руки трясутся, на сей раз пальцы дотягиваются чуть выше, касаются крюка, только вот снять грушу он не может. Садится на табуретку, кусает губы, как обычно, когда плачет и не хочет, чтобы кто-нибудь заметил.

– Ты расстроен?

Ему семь лет. Когда тебе всего-навсего семь, ты никак не можешь снять этот чертов матрас с потолочного крюка.

– Нет…