– Вы не расскажете о нем?
Она печально посмотрела на меня:
– А что рассказывать? Его уже так давно нет в живых.
– Каким он был?
Старуха не отрывала от меня взгляда. Ее глаза затуманились. Она вернулась назад в прошлое, на шестьдесят, семьдесят лет.
– Он был слепой.
Некоторое время она молчала. Ее губы беззвучно дрожали, на жилистом запястье сильно стучал пульс. Старуха повела головой, словно пытаясь услышать доносящиеся издалека слабые отголоски.
– Он был слепой, – повторила она. – Но он был замечательным парнем.
Ей было больше девяноста лет. Она была ровесницей двадцатого века. Поэтому она обратилась к тому времени, когда ей было лет двадцать или тридцать. Не к своему детству. Она вспоминала молодость. А Блейк был для нее замечательным парнем.
– Я пела, – продолжала старуха, – а он играл на гитаре. Знаешь, такое старое выражение: «Он играл на гитаре, как будто звонил в колокольчик»? Вот так я говорила про Блейка. Он брал свой старый инструмент, и ноты извлекались быстрее, чем их можно было спеть. Каждая звучала маленьким серебряным колокольчиком, зависала в воздухе. Так мы играли и пели всю ночь. Утром я вела Блейка на лужайку, и мы садились под каким-нибудь старым тенистым деревом, снова пели и играли. Просто потому, что нам нравилось. Просто потому, что я умела петь, а он – играть на гитаре.
Старуха вполголоса промурлыкала пару нот. Ее голос оказался на октаву ниже, чем можно было ожидать. Она была такой тонкой и хрупкой, что я думал услышать высокое, срывающееся сопрано. Но старуха запела низким, грудным контральто. Я попытался вернуться вместе с ней в далекое прошлое и представил их с Блейком на зеленой лужайке. Сочный аромат полевых цветов, ленивое жужжание насекомых, а двое молодых людей сидят под деревом, поют и играют на гитаре, радуясь жизни. Исполняют те гневные, непокорные песни, за которые я так любил Блейка.
– Что с ним случилось? – спросил я. – Вы знаете?
Старуха кивнула:
– Это знают два человека на всем белом свете. Я одна из них.
– Вы мне не расскажете? В общем-то, я именно за этим и приехал сюда.
– Шестьдесят два года, – сказала она. – Шестьдесят два года я не говорила об этом ни одной живой душе.
– А мне вы расскажете?
Старческие глаза затуманились слезами.
– Шестьдесят два года, – повторила она. – Ты первый, кто спросил меня об этом.
Я затаил дыхание. Ее губы дрожали, рука, зажатая в моей руке, тряслась.