Светлый фон

Леонтьеву показалось, что последние слова Грачева были сказаны с упреком к нему за то, что он однажды так нарек его. И он искренне стал виниться перед ним:

– Прости, друже, коли не так вышло… Тогда, как-то само сорвалось с языка: «Серафим Однокрылый»! Да и любя было сказано.

– Раз слово припечаталось к человеку, стало быть, верно было сказано, – миролюбиво хмыкнул Грачев. – Только, Андрей Петрович, ни к чему была мне, знашь, эта «награда». Война-то была уже закончена. Да и в нашей «Крылатой» бригаде все звали меня, как и в божьем писании моего святого тезку, Серафимом Огненным. То есть Серафимом Бессмертным! И даже сам, обченаш, верил в это. Помню, однажды в одном прорыве обороны противника наш танк напоролся на два пулеметных дота, которые и взяли нас в такой, извините за выражение, прицельно-перекрестный ебистос! И врагу не пожелал бы… Дак вот и тогда пощадило меня. В то время, как другие, кто сидел рядом меня на броне, осыпались мертвыми. Будто воробьи в крещенские морозы упали с берез на землю коневьими катышами.

Рассказчик задрал гимнастерку по самые подмышки и, поворачиваясь, показал на боках одинаковые легкие пулевые метины, повергнув своего слушателя в какое-то суеверное смятение:

– Это надо ж, друже, надо ж… через какое ты пролез игольное ушко! И впрямь, как погляжу, ты будешь из каких-то главных ангелов.

– Да какой там ангел, – невесело хмыкнув, отмахнулся Сим Палыч. – В тех же, взять, атаках молодые, чтоб не накласть в штаны, изо всех потуг страшенно взвопиют: кто – «Уря!», кто – «За Родину нашу Мать!», кто – «За Сталина!» И опять – «Уря-а!» А я, понимашь, со зла все драл глотку: «В Бога-Мать!» А ежель Сталина помяну, то обязательно с добавкой для храбрости – извините за выражение: «мать твою его в дых!» Так что грешен, батюшка, грешен.

– Праведный-то грешник на земле – это, почитай, как и ангел на небеси, – рассудила по-своему хлопотавшая у печки вдова Марфа. А усомнившись в том, что навряд ли ее голос расслышал начальник лесопункта, она подошла к нему, прокричав на ухо: – Говорю, наш Сим Палыч – мужик праведный. И живет по-людски, и землю любит, и ни омманывает никого, вота оно, видно, все и зачлось.

– Да, Ивановна, все ж какой-то Судия итожит все наши грехи и добродетель, – убежденно подтвердил Леонтьев.

А хозяин дома, разворошенный своими воспоминаниями, словно бы и не слыша своих собеседников, продолжал свою исповедь:

– Всю войну, знашь, провоевал звеньевым, то есть отделенным. И до того насмотрелся на смерти своих подчиненных, што временами и на самого накатывало, штоб и тебя поскорее б угробило. Ведь не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра – и твой черед придет закатить зенки навеки. А раз так, зачем же мучаться, мол, кажный день? И в то же время появилось какое-то чутье на упреждение костлявой с косой в руках… Никогда не забуду предвесеннюю переправу на Висле. Раннее утро, помню, было холодрыжисто-мглистое, вот-вот пойдет дождь. Где-то уже на середине реки я почувствовал, как понтон стал оседать и танк заваливаться на бок. И командир танка, молоденький лейтенант, уже кричит не своим голосом через открытую крышку люка – нам, «танкистам с птичьими правами»: «Славяне, а ну, с машины – брысь!» А мое желторотое пополнение, пригревшись на броне под брезентом, со смешочком да с матерком отвечает: «Не дрейф, командир… Гони лошадей, и – даешь Варшаву!» Я только успел обложить их, извините за выражение… и из-под брезента-то мах на лед, и в сторону ползком. А танк, окончательно съехав с понтонов, – нырь боком во взломанный проран льда. Только и видел во взбученном буруне воды пузыри с синими дымками выхлопов.