— Война, Платоныч… Война дает о себе знать, — говорю ему.
— Война… — соглашается он. Но, помолчав, вдруг недоумевает. — Так, а че же она?.. Ей уже и забыться пора, а сна с годами все настырней, все ясней, все больней об себе знать дает…
— Наверное, много хлебнуть пришлось. Пришлось ведь?
— Ну как же? Пришлось, хлебнул… — признается он нехотя и задумывается. — Ну ладно, то — война, военное. Там смертя, кровь… А это почему? Вот увижу ребенка — одетенького, ухоженного, игрушек у него куча, — увижу, и горло тут же перехватывает. Радуюсь нашим ребятишкам и плачу от радости. А? Вот событие-то велико!
— А то не велико? Наверное, свое детство вспоминается?
— Так вроде и не вспоминается… Да и что там вспоминать? Холод да голод. Ходили в обносках, питались кое-как, а игрушек и вовсе никаких не было. Пустые катушки из-под ниток. Нанижут их на веревочку — вот и забава малышу. Стали постарше — тут уже сами себя обеспечивали: чижик выстругаем, из свежей вербы свисток вырежем, из коровьей шерсти мячик скатаем… Вот и играем. Резиновый мяч? Что ты! Сосок резиновых детишкам не было, тряпичные сосали. Ну и что? Так неужели же это тоже разжалобливает? Нет, это нервы, точно. Надо сходить к врачу.
— Ну, а нервы отчего? Ведь тоже результат войны. Сколько смертей пришлось повидать, сколько раз самому приходилось быть на грани… Вот все это и сказывается.
— Смертей? — задумывается Платоныч. — Много видал смертей, верно. Так ведь и сейчас бывает… Только за одну эту неделю на моих, можно сказать, глазах сколько их случалось: у нас на работе парень на мотоцикле разбился — раз, с Урала известие пришло — свояк, мой годок, умер — два, женщина в соседнем доме отравилась — три… В подъезде парни подрались, одного ножом пырнули. Этот, правда, живой пока. Разве мало? Жалко, обидно, конечно, а все же тут разница есть… Тогда, наверное, за смертью стояло шось и другое… Не просто смерть, не просто гибель… А? — ответа на свой вопрос он не ждет, он размышляет вслух. И вдруг вскидывает на меня глаза, говорит хриплым, пополам со слезами голосом: — Ведь я случайно остался живым!.. Меня ж могло сто раз убить, а я только тремя ранениями отделался… Впереди, позади, по сторонам ребята такие же, как я, гибли, а я остался… Почему? Зачем? Кто это отбирал? Чем они хуже?.. — Платоныч окончательно не сдерживается, слезы текут по щекам, он сердито стряхивает их, потом долго вытирает платком.
Мы с Платонычем соседи, живем на одной лестничной площадке, ходим друг к другу не только по делам — за солью там или за спичками, но и просто так. Нравится мне этот человек — прямой, честный, рабочий. По-своему остроумный. Смекалистый. «Народный умелец» — зовем мы его в шутку. Он много раз поражал меня своим каким-то природным талантом и своей любовью что-то сделать своими руками. Не раз, бывало, специалист бьется, бьется — ничего не получается, а ему пожалуешься, придет посмотрит, принесет инструмент и сделает. Сделает и долго потом любуется своей работой. После заходит, проверяет, как себя ведет вещь, сработанная им. Так было с краном, с детским велосипедом, с дверным замком, с люстрой, с немецким складным зонтиком. С этим зонтиком я исходил все мастерские города — нигде не взялись починить. А Платоныч сделал. Сам, дома, своим примитивным инструментом. Недавно мне авторучку японскую к жизни вернул. Уронил я ее, разбился корпус. «Все, — думаю, — пропала ручка…» А я так любил ею работать. Показал Платонычу. Подержал он ее у себя два дня и вернул живой и здоровой. Платоныч сначала склеил ее, а потом нашел, подогнал и насадил на место перелома хомутик. Теперь кто видит у меня эту самописку, удивляется: «Какая оригинальная ручка!» Особенно этот блестящий поясок-хомутик делает ее оригинальной и симпатичной.