К тому времени, когда мы обошли вокруг здания морга (это заняло около семи минут), я почувствовала, что готова вернуться к работе, однако остаток дня я никак не могла избавиться от ощущения, что тону, в то время как остальные как ни в чем не бывало ходят по земле. Камбл, наш водитель экскаватора, остроумный, знающий несколько языков индиец, с которым мы стали настоящими друзьями, примчался, увидев меня с Молли. Он очень волновался. Молли не дала ему подойти, пока я не успокоилась. Позже он подошел ко мне и спросил, что произошло. Я сказала, что мне попал в руки труп совсем молодого человека, я оказалась не готова и теперь мне больно за него и за всех в этом мире. Камбл посмотрел на меня, приподняв печально брови, и сказал:
– Знаешь, все, что ты делаешь, ты делаешь сердцем. Ты очень хорошая девочка. Правда, хорошая.
Но я не чувствовала себя хорошей девочкой.
Мне было противно от того, что это произошло со мной: работая, я разучилась работать с трупами, сохраняя спокойствие и невозмутимость. Я разучилась соблюдать дистанцию. Пускай уже через десять минут я снова обрела этот навык, полученный опыт потряс меня. Я выбрала профессию судебного антрополога по двум причинам: во‐первых, у меня было огромное желание заставить кости рассказать о том, что произошло; во‐вторых, когда я сама впервые провела антропологический анализ трупа, я пережила эмоциональный подъем. Исследование человеческих останков вызывает у меня интерес, а не отвращение. Травма пробуждает мое любопытство, я пытаюсь понять, какое орудие ее могло вызвать. Я обычно не испытываю ужаса. Даже опарыши на трупах (пусть не моя любимая форма жизни) представляют для меня интерес, несмотря на мои ограниченные познания в области судебной энтомологии. (Судебная энтомология заставляет насекомых «рассказать» о том, сколько времени прошло с момента смерти и в какой местности она, возможно, произошла.) Не бояться костей, мертвых тел или ранений – основное требование для моей работы. Когда я в поле, меня огорчает, если раскопки долго не приносят никаких результатов, но как только мы находим человеческие останки, я становлюсь энергичной и даже счастливой. Я думала, что эти положительные эмоции возникают сами собой, и не понимала, что нужно осознанно защищать свой разум, окружая его покровом отстраненности всякий раз, когда предстоит участвовать в исследовании человеческих останков или эксгумации тел из массового захоронения. Такое случалось: после работы я бывала подавленной, погружалась в тягостные мысли о боли, страхе или чем-то еще, что могло заполнять последние минуты человека, кого я встретила уже в виде безжизненного тела. Но когда вопросы жизни и смерти вторглись болью в мой разум прямо в разгар рабочего дня, меня это подкосило.
Теперь же за набором костей на моем антропологическом столе я увидела пропавшего родственника кого-то из тех людей, которых я каждый день встречала на улице. Это было опасно, поскольку влияло на мою способность работать эффективно, особенно если такие «приступы» внезапны. Я знала, что с таким двойственным взглядом знакомы и другие судебные антропологи, особенно те, кто работают на местах массовых убийств, готовя доказательную базу для судебных процессов. Усталость, напряженная атмосфера, весьма жуткие обстоятельства смерти – все это давило на меня. Кости буквально кричали. И я кричала вместе с ними. Мне было больно.
Я очень не хотела думать о том, что же со мной произошло и почему, поэтому я все списала на усталость. Следующие пару дней в морге я работала как автомат, хотя чувствовала, что предельно устала. Потом был звонок Билла из Шотландии в офис «Врачей за права человека». Он хотел обсудить со мной, кого из антропологов следует перевести с поля в морг (мы регулярно созванивались на эту тему). Похоже, ему уже рассказали о моем состоянии. Он спросил:
– Хочу вытащить тебя, не хочешь съездить в Вуковар, в Хорватию, во вторник?
Идея показалась мне хорошей. Билл обсуждал со мной поездку в Хорватию, еще когда мы были в Кибуе. Речь шла о массовом захоронении в Овчарах, где ООН и «Врачи за права человека» хотели провести расследование в 1992 и 1993 годах, но местные власти не позволили. Теперь же это место находилось под усиленной охраной миротворцев ООН, а потому команда криминалистов была готова начать работу немедленно.
Когда Билл вернулся в Боснию – это был день, когда мы закончили исследование тел из Церски, – мы встретились в доме «Врачей за права человека», и он тут же предложил:
– Может, возьмешь выходной завтра, а в среду мы съездим в Вуковар?
– Отлично, – ответила я и пошла спать.
У меня ужасно болел живот, но я слишком устала, чтобы думать об этом. Посплю – и пройдет. Я проснулась очень рано, куда раньше, чем хотела бы проснуться в свой выходной, и пулей рванула в ванную комнату. Меня вырвало. И еще раз. И снова. К счастью, вода была, и я смогла все смыть. Все утро меня мутило, и, когда в очередной мой приступ тошноты кто-то занял ванную, я металась по всей комнате, судорожно ища хоть какой-нибудь сосуд и пытаясь не разбудить Хуэрену-младшую.
К полудню поднялась температура, я с трудом держалась на ногах, в живот словно воткнули раскаленный штырь. Иногда меня пробивало на судороги. Обеспокоенная моим состоянием младшая хотела отвезти меня в больницу, но, видимо, Боб жестко высказал ей, что автомобили «Врачей за права человека» не предназначены для «личного использования». Он был зол, поскольку большая часть команды морга утром уехала на служебном микроавтобусе на выходные в Сараево. Это напомнило мне Кибуе, когда Роксану с малярией отказались отправить в госпиталь на вертолете.
Остаток дня я провела в кровати. Температура все росла. К семи вечера я почувствовала, что еще немного – и сгорю. Билл «измерил» мне температуру тыльной стороной ладони, а Боб произвел «осмотр» и заключил:
– Нет, ну если ты настаиваешь, можешь, конечно, сходить.
Боб не мог (или не хотел?) меня отвезти, у Билла на вечер был назначен ужин с журналистами… К счастью, в доме оказался Джимми, один из саперов Норвежского фонда, и у него была машина. Вместе с младшей он донес меня до машины.
Кто-то из наблюдавших за происходившим воскликнул:
– Она не улыбается! Клиа всегда улыбается! Ей сейчас реально плохо!
В ответ на это Боб раздраженно выпалил:
– Не-волнуйтесь-ребят-все-под-контролем-нормально-все-с-ней, – и закрыл собой дверной проход, чтобы коллеги не увидели «лишнего».
Мы отправились в госпиталь Норвежского фонда. Джимми старался вести машину как можно осторожнее, но каждый трамвайный рельс и каждая выбоина отзывались болью в животе. Принявший меня после недолгого ожидания врач быстро поставил диагноз: у нее лихорадка, может, грипп, а может, малярия. Обильное питье, полный покой как минимум в течение трех дней, а дальше посмотрим.
Болезнь буквально спасла меня. Я провела два дня в постели, ко мне приходили люди, которым я была небезразлична: Хосе Пабло, Дороти и Шуала Мартин, немного поработавшая с нами в морге, – некоторые приехали прямо с поля специально, чтобы проведать меня. И как только мне стало немного лучше, я снова взялась за дневник. Я снова знала, что больше всего на свете хочу закончить эту миссию.
Окрепнув достаточно, я вернулась в морг, а еще через три дня мы с Биллом отправились в Хорватию. Работа продвигалась медленно, потому что мы начали работать с телами из Нова-Касабы и нужно было понять, в каком порядке будет правильнее проводить вскрытия. Определившись с этим, мы приготовились было погрузиться в рабочую рутину, но тут к нам заявилась съемочная группа американского новостного канала «Ночная линия». Они сняли репортаж с Бобом, проводящим вскрытие, и нам пришлось ждать, прежде чем мы смогли перейти к другим телам. Это заняло больше времени, потому что в сюжете Боб делал все сам, без помощников: не было ни ассистента-прозектора, снимающего одежду, ни специалиста по вещдокам, упаковывающего пули в пакетики, ни антрополога, занимающегося исследованием и восстановлением черепа. Перерывы в съемочном процессе Боб неизменно использовал для приведения в порядок своей шевелюры.
В мой последний вечер в доме «Врачей за права человека» Ядренка снова плакала. Я предположила, что она боится, что ей теперь опять не будут платить вовремя, потому что Хосе Пабло решил отправить младшую в поле, а Билл и Боб, несмотря на все наши попытки донести до них эту информацию, даже не знали, кто такая Ядренка и как происходит оплата ее труда. Затем команда организовала прощальный ужин для троих коллег, покидающих Тузлу. Мы поужинали в любимом ресторане Билла, и тот вечер стал самым ярким событием недели. Я помню, как обсуждала с Джеффом, сколько прощальных ужинов у нас уже было на разных континентах, когда мы провожали других, а сами оставались, и как смеялась, вспомнив, как он сказал, провожая меня из Кигали: «Если мы увидимся уже через несколько дней в Боснии, значит, ты не обнимешь меня на прощанье?» Вечер завершился тостами за уезжающих.
Мои коллеги благодарили меня за то, что я сделала их жизнь в Тузле намного лучше, за мою улыбку, которая могла скрасить самый тяжелый день, за то, что я – лучший гонщик в команде. Это излияние чувств выглядело немного по-дурацки, но в нем была теплота. Самым важным для меня было знать, что я поменяла жизнь моих коллег в ходе этой миссии. Прошло время, прежде чем я поняла, что была практически полностью погружена в оргвопросы, в то же самое время не отдавая должное собственно судебно-медицинскому аспекту миссии и тому влиянию, которое наша работа могла оказать на общество вокруг нас. Миссии в Хорватии, к которой я собиралась присоединиться, суждено было качнуть маятник в другую сторону.