Светлый фон

На площади распоряжался голова. Там уже собрались итти. Посадские крепко держали связанных Шаховского и Петрушу. Откуда-то приволокли и Телятевского, про которого сначала все забыли. Болотников подошел к краю крыльца и спустился со ступеней.

Толпа раздалась. В средине повели Шаховского, Петрушу, князя Телятевского и Болотникова.

— Прощай, Иван Исаич! — кричали вслед казаки.

Гаврилыч выскочил и крепко обнял Болотникова. Печерица снял шапку и низко поклонился.

Мужики все снимали шапки и молча провожали Болотникова. Казаки складывали пищали.

────────

Часть третья Сухорукие

Часть третья

Часть третья

Сухорукие

I

I

Предсказанье Михайлы не сбылось. Мордвины не решались подходить к Нижнему с тех пор, как воевода Алябьев отогнал их. Нижний не был в осаде. Но вокруг него по-прежнему было неспокойно. Мордвины бродили кругом, а, кроме них, поднялись еще черемисы. Им тоже хотелось вернуть свою былую вольность. Много они обиды терпели от бояр и приказных. Забредали сюда с юга и казаки, отставшие от Болотникова. Да и русских людей, искавших легкой добычи, немало шаталось по дорогам, благо вовсе порядка по всей земле не стало.

────

Козьма Миныч не раз уговаривал брата своего Дорофея переходить к нему. Лучше уж нанять сторожей или изубыточиться — перевезти хлеб в верхний город, чем жить без всякой защиты. Просила и Марфуша отца, но Дорофей заупрямился, говорил, что страху никакого нет. Бросить хлеб без себя — растащут, а перевозить — нет у него такой казны. Козьма Миныч даже от себя казны предлагал, но Дорофей только головой мотал, говорил спасибо, а переходить в верхний город не хотел.

Втемяшились ему в голову Михайловы речи, — все выжидал он, покуда в городе нужда хлебная настанет, — а ее покуда еще не было. В осаде Нижний не был. А главное — не в том было дело. На Нижнем базаре остались теперь больше такие же забубённые головы, как и сам Дорофей, и у них шло развеселое житье. Правда, с вечера субботы он себя соблюдал — заваливался спать, и в воскресенье, когда он приходил к брату и к своей семье, у него, как говорится, ни в одном глазу не было. Но в другие дни в кружале столы, и те в пляс пускались, такое веселье шло. Кто ни заходил, Дорофей всех потчевал — пей, не жалей. Не один мешочек вытащил уже Дорофей из заветного сундука. Про себя он рассуждал, что главная его казна — хлеб. Его он с легкой руки Михайлы немало подкупил и, проходя по двору, всякий раз хитро и весело поглядывал на тяжелые замки у хлебных амбаров.

Только лишь начнут хлебом скудаться в верху — он тотчас тут как тут со своими запасами. Загребет казны невпроворот. Чего ж грошей жалеть? Хоть распотешить душу, пожить враспояску, покуда Домна Терентьевна не зудит над ухом. Женился он молодым и с той поры воли не знал. Как тут не погулять, когда случай такой подошел.

Одно не приходило ему в голову: не обложен ведь Нижний мордвинами, стало быть, такой скудости хлебной, как говорил Михайла, может, и вовсе не настанет.

А средь шатающего народа давно разговор пошел, что у Дорофея Сухорукова казна не считанная — сундуки ломятся, как бы вся в кружало к Петру Ефимову не перешла. Тот — что кремень, у него не выудишь.

Марфуша с Домной Терентьевной про житье Дорофея ничего толком не знали. Настрого он Степке наказывал не говорить про то матке. И Степка помалкивал — знал, что разворчится мать. А Домна Терентьевна поуспокоилась, как ушли мордвины, и не сильно торопила Дорофея переходить на верх к брату. Знала она, что Козьма Миныч его не больно жаловал, а у нее на Козьму большие расчеты были. Он не раз с ней про Марфушу разговор заводил — никто ей такого жениха не высватает, как дядюшка.

Марфуша молода, глупа, сама своего счастья не понимает, а отец ей во всем потакает. На Верхнем базаре уж прошел слух, — может, сама Домна Терентьевна ненароком обмолвилась, — что Козьма Миныч от себя племянницу выдавать будет. В соборе на Марфушу так глаза и пялили и молодые парни и жены купецкие в шитых серебром шубах.

Подошла весна, когда Михайла из Тулы в Калугу пробирался — где пешком, где верхом, — а в Нижнем жизнь по-старому шла, и Татьяна Семеновна с ног сбилась с уборкой и с пасхальной стряпней: Козьму Миныча не только свои приказчики, а и со всего города именитые люди приходили с праздником поздравлять, — надо было пасхальный стол всем на удивленье готовить.

Отговела Татьяна Семеновна на крестовой неделе,[5] чтоб всю страстную готовить куличи да пасхи, яйца красить и окорока запекать. А Домна Терентьевна с Марфушей и Степкой и сам Козьма Миныч с Нефёдом на страстной говели. Дорофей Миныч говел у себя в нижней церкви, а к заутрене обещал со своими в Благовещенский собор итти.

Однако Домна Терентьевна успела и Марфушу нарядить в голубой шитый серебром опашень и сама нарядную шубу поверх праздничного сарафана надела, а Дорофей Миныч все не шел.

Зазвонили к заутрене. Козьма Миныч прислал Нефёда спросить, что тетенька с Марфушей не идут. Степка стал проситься за отцом сбегать. Но Домна Терентьевна не пустила: этак и он заутреню пропустит — грех.

Больше ждать не стали, пошли одни. Думала Домна Терентьевна, что с приказчиками Дорофей Миныч заутреню отстоит, а к ранней обедне подойдет. Но заутреня отошла, а его все нет. Забеспокоилась Домна Терентьевна и, хоть и грех от обедни уходить, а все же послала Степку за отцом — уж не занедужил ли, храни бог.

Степка покосился на Марфушу — у него своя думка про то была, — но Марфуша глаз не поднимала, не любила она, когда Степка отца осуждал — не их это дело.

Пока Степка бегал, и ранняя обедня отошла, и Козьма Миныч с домашними пошел домой.

Большой стол был уже приготовлен, и все уселись вместе со старшими приказчиками, оставив для Дорофея Миныча место рядом с Домной Терентьевной. Марфуша невеселая сидела. Даже Козьма Миныч заметил:

— Ты что, Марфа, ровно в воду тебя окунули? Пасха господня — праздник из праздников. Всякое творенье радуется. Птицы, и те славят господа, не то что человек.

— Тятеньки вот нет, дяденька Козьма Миныч.

— Придет брат. Как это можно, чтоб не пришел похристосоваться? Степка живо его предоставит.

Тут как раз пришли славильщики, со своего же двора ребята. Приходские попы с причтом утром уж после поздней обедни приходили славить, а ребятишки — уж так заведено было, — как только с церкви придут хозяева. Стали перед киотом и запели пасхальные стихи. Они спели уж и «Христос воскресе» и «Святися, святися, новый Иерусалиме», и только что затянули «Ангел вопияше благодатней…», как дверь распахнулась, и, словно камень из пращи, влетел Степка — молча, без шапки, с торчащими вверх волосами и такими страшными глазами, точно за ним по пятам черти гонятся.

Охнули все в горнице, сразу видно — неладное что-то приключилось. Певчие, и те оглядываться стали, спутались, да их никто и не слушал.

Бросилась к нему первая Марфуша, а за ней и другие. Домна заголосила. Козьма Миныч подошел:

— Ты чего, Степка? Сказывай живей — чего там?

А Степка только рот разевает, хочет, видно, сказать и не может, точно ему кто горло сдавил.

Марфуша схватила его, прижала к себе, сама плачет, а сама говорит:

— Степушка, тятенька наш? Что с им?

Степка уткнулся ей в плечо и заревел. Захлебывается, давится, бормочет, а что — не понять. Одно наконец расслышали:

— Убили… убили нашего…

Домна Терентьевна крикнула и еще громче заголосила.

— Кто убил? Где? — приступил к Степке Козьма Миныч, схватив его за плечо. — Да говори ж, Степка! Может, не вовсе убили, бежать надо, может, выручим.

Марфуша плачет, обнимает Степку и тоже шепчет ему в ухо:

— Скажи, Степушка, скажи, болезный, может, помогут. Где наш тятенька-то?

— На лестнице… лежит, — пробормотал Степка и еще сильней зашелся.

— На какой лестнице? — спросил Козьма Миныч. — На въезде, что ль? На дороге?

Степка замотал головой.

— В дому нашем, — шепнул он Марфуше, — в подклети, — и прижался еще тесней к ней, точно спрятаться хотел.

— Чего он говорит? — спросил Козьма Миныч Марфушу. — Не слыхать.

Марфуша подняла облитое слезами лицо и проговорила обрывающимся голосом:

— В дому у нас, дяденька. Душегубы, видно. Скорей, дяденька, может, не вовсе убили.

Козьма Миныч обернулся к толпившимся вокруг приказчикам и торопливо сказал старшему:

— Кликни работников десяток, Тихон, идем к брату. Да поживей!

Тут к нему кинулась Татьяна Семеновна.

— Что ты, Козьма Миныч! Как это можно! Может, там бродяг полон дом. Пущай Тихон с работниками идет. А ты к городскому голове поди. Пущай стражников пошлет.

— Верное твое слово, Татьяна Семеновна. Ты, Тихон, со мной пойдешь с работниками. А ты, Назар, — сказал он второму приказчику, — добеги до приказной избы, скажи, чтоб стражников тотчас прислали. Надо, коли что, караул поставить.

Татьяна Семеновна опять было стала приставать к мужу, но он только отмахнулся и сказал ей веско:

— Ты чего, Татьяна? Брат ведь родный. Присмотри лучше за Домной…

Домна Терентьевна стояла у двери и билась головой о притолоку, громко причитая:

— Ой, горе мое горькое! Ой, бессчастная я! Дорофеюшка, свет мой ясный! На кого ты меня спокинул?

Марфуша, обливаясь слезами и обнимая одной рукой Степку, вышла с ним в сени следом за дядей.

— Ты куда, Марфа? — спросил Козьма. — И думать не моги! Не бабье это дело. Свяжешь нас лишь. Привезем Дорофея, бог даст, тогда ходи за ним. А покуда иди к матери — ишь заходится.